Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 1
Шрифт:
Я чуть не подпрыгнул на стуле! Неописуемое чувство тепла разлилось по телу, я точно окунулся в горячую ванну. Едва не бросился к Соловьеву с поцелуями. А он, не ожидая моего показания, уже строчил протокол, который полностью выгораживал жену. Ее свобода была обеспечена…
В другой раз я сел перед столом Соловьева и по его лицу увидел, что он доволен, что все в порядке. К тому же вызов был дневной и вел меня один вертухай.
Соловьев встал, оправил ремни, потянулся, потер руки.
— Поработали мы с тобой неплохо, Митюха, но все в жизни проходит. Даже хорошее. Получай дело. Прочти его. Распишись в конце,
Он положил мне на столик объемистое, аккуратного вида следственное дело.
Оно начиналось показанием человека, которого я не знал так же, как и он меня, — некоего Игоря Кедрова, сотрудника ИНО, сына старого большевика. В коротком показании Кедров, переживший эту страшную эпоху потому, что служил источником необходимых оснований для ареста других сотрудников, — сообщил, что ему известны мои антисоветские настроения, что я — скрытый враг, которому не место в рядах советских людей. И все. Так было оформлено начало моей гражданской казни. Далее следовало показание заместителя начальника ИНО Шпигельглаза, написанное в таком же роде — коротко, поверхностно, бездоказательно.
Позднее я узнал, что Шпигельглаз был арестован и расстрелян, а Кедров продолжал свою деятельность дальше.
Итак, дешевый оговор. Клевета.
Но почему? Чем это доказывается? Ничем! «Известно» — и все! И честного человека и самоотверженного борца уничтожают по такой надиктованной кем-то шпаргалке…
Кем? Тайным судом, уже постановившим:
«Быстролетова Д. А.
– изъять».
Дальше следовали выписки выбитых показаний на меня из бывших пражских студентов. Жалкий лепет, противоречащий здравому смыслу: разные следователи даже не потрудились согласовать даты, места действий, конкретные факты.
Потом я увидел мое заявление на имя наркома. Оно написано моими пальцами, зажатыми в руке Соловьева в ночь последнего избиения молотком и железным тросом. И дальше протоколы допросов, чепуха на постном масле, совместное творчество Соловьева и мое собственное.
В конце дела — запись показания Ивана Николаевича Недумова: в камере я якобы признался ему, что я — английский шпион, и подтвердил свое признание фактом: излагалось содержание заметки из «Правды», которое я пересказал Дьякову. Газета сообщала, что Муссолини отправил в Эфиопию своих лучших специалистов, а агенты английской разведки при посадке самолета в Каире подмешали что-то в бензин, и машина разбилась — итальянские специалисты погибли.
«A-а, вот когда следователь ударил старика по лицу портфелем! — подумал я. — Ну ничего, Бог простит! Потерявши голову, о волосах не плачут!»
И я подписал дело.
Десять часов. Отбой.
— Кто на «бе»? Давай с вещами!
Мордобойцы тянут ко мне жилистые руки. Пучок зеленого лука наскоро завернут в полотенце и сунут в наволочку поверх тряпья. Я подхвачен. Крепко зажат. Носки ботинок волочатся по железным плитам. «Такого еще не бывало. Значит, меня действительно приравняли к Дьякову и Наседкину, — прыгает в голове. — Кажется, конец».
Узкий конверт шириной в плечи человека. Гроб для живого мертвеца. Я слышу торопливые шаги, хлопанье дверок, шепот вертухаев. Арестованных тащат в разных направлениях. Шум как на станции перед отправлением поезда. Вытянув руки по швам и подняв голову к лампочке, я стою в ожидании последнего поворота судьбы перед спуском в подвал.
Проходит час, другой. Беготня кончилась. Начали хлопать двери отдельных конвертов.
— Выходи!
Меня вталкивают в большой зал, обставленный с казенной роскошью. Два вертухая выворачивают мне руки назад, третий стоит за спиной, картинно положив руки на открытую кобуру. На противоположной стене — большой портрет вождя народов и корифея науки, под ним — покрытый сукном стол, за которым сидят генералы с орденами. Перед одним стопа документов: это заранее, еще до суда заготовленные приговоры. Их несколько сот.
— Фамилия, имя, отчество?
Я называю.
— Как?
Повторяю. Генерал роется в верхнем слое кипы.
— Повторите фамилию. Яснее. Громче.
Повторяю два раза — громко и четко.
— Быстров? Быстрицкий? Быстренко?
Моего приговора нет. Генерал нервно морщится и начинает что-то шептать председательствующему, тот делает успокоительный жест ладонью и спрашивает меня:
— Признаете ли себя виновным?
— Граждане судьи… — выдавливаю из себя я, тяжело дыша, скрученные назад руки мешают поднять голову и говорить.
— Хорошо. Вывести его, — бодро, приятным голосом прерывает генерал и меня тащат вон и запирают в тот же конверт. Мимо волокут других — сначала в зал, минуты через две-три — обратно. Я опять стою навытяжку в своем футляре час, другой, третий, пятый.
— Выходи.
Тот же зал. Генералы утомленно вытирают лица носовыми платками. Я чувствую, что руки надзирателей сжимают мои локти слабее. Вертухаи тоже устали. Только «Ленин-се-годня» по-прежнему спокоен и благостно улыбается со стены своим «винтикам».
— Какое последнее заявление вы хотите сделать советскому суду? — устало спрашивает генерал.
— Граждане судьи, — начинаю я, изо всех сил стараясь поднять голову.
Вялый жест носовым платком.
— Понятно. Хватит. Вывести его.
И я снова в конверте.
Хлопанье дверей. Торопливая беготня туда и сюда. Подсудимые не задерживаются перед этим судом: две-три минуты на голову. Но голов много и время идет.
— Ох, и гуляли мы вчера! — рассказывает по телефону надзиратель какому-то товарищу. — Колбаса была. Рыба. По литру выхлестали! Что говоришь? Гы-гы-гы! Да вот же! Осатанели в доску! Мотька блевала раза два, Валька под утро шарахнулась на пол и не встала! А? Чего? Гы-гы-гы! Да вот же! А Ванька дал Петьке по рылу. Набил глаз здорово. Какой? Правый! А? Говорю — а? Гы-гы-гы! Да вот же!
«Жизнь? Смерть? — думаю я. — Как глупо все кончилось. Самопожертвование… Геройство… Жестокость… И все ни к чему. Батька Махно, испанец Нин или два чеха с похабными фамилиями — не все ли равно? Жизнь для меня была борьбой и трудом, была отчаянным порывом к подвигу. И вот ничего нет: остались только “гы-гы-гы” и “да вот же”… Все загажено!»
Несколько раз в сознании всплывали родные и любимые образы матери и жены. В книгах я читал, что при царе политические осужденные, гордые сознанием значения своего подвига, твердо и спокойно прощались с близкими и даже утешали их. Они уходили в бессмертие с высоко поднятой головой. Смерть достойно венчала их жизнь. Она была победой. Так это же было при царе… Да… А при Советской власти я вытянулся в узком футляре, похожем на гроб, и боялся думать о близких… Гнал мысли о них… Потому что стыдился своей гибели! «За бесстрашие и беспощадность». Гордая надпись на почетном боевом оружии теперь звучала как насмешка. Оружие было вручено бесстрашному и беспощадному человеку за глупость. За что?! Да, да, я повторяю за глупость! Здорово же меня разыграли…