Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 2
Шрифт:
Рассказывая о своей жизни, Анечка подчеркнула, что арест и уничтожение её семьи во времени совпали с наступлением внутренней зрелости и с достижением наивысшего личного счастья. Это же я слышал и от многих других заключённых, это же чувствовал и сам. Таким образом, партия и советская власть в лице Сталина и его приспешников уничтожали советских людей в момент их наибольшего духовного приближения к идее революции. Они действовали поэтому особенно контрреволюционно.
Если учесть массовость необоснованных репрессий, то можно понять, во что обошлась народу, партии и мировому коммунистическому движению возникшая на XVIII
Я изложил историю Анечки, потому что она типична для русской и советской интеллигентки.
Теперь несколько слов о себе в порядке комментария к моей жизненной истории. Я рад, что по своему рождению оказался вне враждующих социальных классов и был свободен от присущих им предубеждений, страстей, ограниченности и крайностей. Рад, что с детства был ни богат, ни беден, не считал себя ни аристократом, ни человеком из народа: мне досталась прекрасная доля свободомыслящего, критически и внимательно ко всему присматривающегося интеллигента. Мой жизненный жребий дал мне относительную независимость мышления. Она позволяет несколько свысока смотреть на тех, кто слишком резко обнаруживает узкие рамки своей классовой принадлежности.
В константинопольском колледже у меня начался острый приступ аппендицита. Меня положили в маленькую пустую комнатку. Потом явилась служанка, княгиня Долгорукая, с трудом пропихнула в печь один большой кусок антрацита и стала спичкой поджигать его. Чиркнула десять и двадцать раз, потом чертыхнулась и сказала:
— Не понимаю, почему уголь не горит? Помню, в Петербурге прислуга зажигала камин в несколько минут!
Придавив кулаком невыносимо болевшее место и мысленно кляня беспомощность княгини, я сполз с постели и в два счёта зажёг печь. Ещё бы! Хо-хо! Ведь я был угольщиком с «Фарнаибы»! Я глядел на неловкую немолодую женщину, на её простое некрасивое лицо и думал: «Неужели это одна из тех, кому от бога суждено повелевать и управлять? Почему? За что? Неужели её предки, владетельные князья и Рюриковичи, были надменными повелителями, к которым восемь столетий назад нанялся в услужение литовский удалец Индрос со своей дружиной, тот самый дикарь и язычник, от которого потом пошёл известный род ретивых слуг и покорных исполнителей, моих предков Толстых?»
Когда однажды на кухне три княгини затеяли ссору, я слышал, как Долгорукая сказала Чавчавадзе о Трубецкой: «И она посмела мне сказать это? Мне?! Слава богу, я не какая-то там Трубецкая!» Какая-то… Как это было сказано! А что же она сказала бы о Толстых, на графском гербе которых красуется позорный и постыдный холуйский девиз: «Преданностью и усердием»? Как «Без лести предан» у графов Аракчеевых…
Тьфу! Я сгорал от стыда! Не гордый девиз немецкого Фрайгерра, чешского или польского свободного пана вроде «Решительно и быстро», «Под огнём недвижимый» или «Только вперёд» — словом, не рыцарский девиз вольного человека, а пресмыкательские словечки придворного холопа. Свобода и независимость! Какие высокие и прекрасные слова!
«Нет, — шептал я себе тогда, сидя под инжирным деревом во дворе колледжа, — лучше быть Быстролётовым. А принадлежность к роду известных поэтов и писателей меня самого не делает талантливей — нужно самому творить и творить хорошо, чтобы сравнение с Львом Николаевичем, Алексеем Константиновичем или Алексеем Николаевичем не звучало бы как насмешка. А родственные связи… Чёрт их побери! Как европеец — я родственник Гёте и Байрону, как человек — царю Навуходоноссору и фараону Хеопсу!»
В девятнадцатом году я видел, как в Анапе местные дамы утирали слезы, когда мимо проходила худенькая, измятая жизнью женщина с подростком, который на верёвочке нёс бутылку керосина. «Кшесинская! Сын Николая Второго…» — слышался умилённый и благоговейный шёпот. Все улыбались и усиленно сморкались. Кроме меня. Я глядел на внебрачного сына императора без жалости и без почтения: «Я теперь, по крайней мере, хоть узаконен… И на нашем сторожевом катере могу получать керосин, не меряя его бутылкой…»
Нет, нет, я рад, что родился таким, каким родился, а что касается тринадцати лет работы в разведке, то это в концеконцов только доказательства моей душевной силы, чистосердечия и доверчивости.
Простодушный дурак — это да, конечно, но во всяком случае — честный дурак.
Однако в Суслово я просидел не четыре, а почти пять лет — до зимы сорок седьмого года. Эти месяцы были временем перемен, тревог за будущее и распада нашего маленького кружка: занавес медленно опускался, сцена пустела, актёры и зрители уходили или готовились уйти, — наступил час театрального разъезда. Вот поэтому в своём послесловии я должен досказать недосказанное, чтобы читатель узнал дальнейшие судьбы людей, о которых я говорил выше.
Однажды зимним утром Антипка раздавал лекарства больным, а я сидел и заносил в книгу фамилии освобождённых от работы. В передней послышались твердые быстрые шаги, и мелькнул белый полушубок, ушанка с отпечатком звезды на белом овечьем меху, хорошие казённые валеночки.
— Внимание! Здрасьте, гражданин начальник! — заорал Антипка, выпучив глаза. Все опустили руки по швам, я встал. Вошла Анечка.
— Стоять вольно! — в шутку бросила она больным и, сияющая, остановилась передо мной. — Ну, как? А? Совсем начальник? Поздравь: я получила бесконвойку и сейчас сажусь в сани и одна несусь по сугробам на третий! Тот самый лагпункт, где когда-то едва не умерла штрафницей, а сейчас еду туда как статистик-контролёр! Что, испугала, Антипка?
Антипка вытер нос.
— А я думал, что вы Карп Карпыч!
Кругом грянул довольный смех. Всегда приветливую Анечку больные любили, её радость была их радостью. Так и стала она носиться по полям и лесам — то на санях, то на телеге, то пешком.
Проходят месяцы. Настала весна.
Вот мы сидим и завтракаем: Севочка, Андреев, я и Анечка.
— Сволочь Некрасов — вчера не пустил меня в баню! — бурчит Андреев. — Выжимает подачку!
А Анечка закидывает голову, закрывает глаза и улыбается.
— Я вчера остановила лошадь у озера, затерявшегося в тайге. Разделась и устроила себе, братцы, такое купанье, что и сейчас приятно. Вода холодная и прозрачная, как кристалл. Помылась, постиралась, подсохла, да и домой, в зону! Только змей там полно! Прилечь страшно. А цветов — уйма. Какая красавица наша Сибирь!
Еще проходят месяцы. Наступает заветный летний день.
Одиннадцатое июля сорок седьмого года.
— Не видно? Отойди на шаг и незаметно ещё раз погляди со стороны, — шепчет Анечка. — Мне самой кажется, что выпирает угол каждой тетради…