Пир бессмертных. Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Возмездие. Том 3
Шрифт:
Выиграл Дудник, то есть Дудник плюс Красюк плюс опер плюс Юлдашева плюс???. Когда чужие надзиратели сменились и к исполнению служебного долга опять приступила наша смена, часы были вынесены за зону, а мы все повалились спать. Кто вынес? Уж не Юлдашева ли в сумочке? Или лейтенант в кармане офицерской шинели? Кто его знает…
Остервенелая грызня среди вольняшек дополнялась ещё грызней между Циркачом и Дудником: оба они были патологическими характерами, а потому договориться и грабить тихо и незаметно не могли. Несколько раз я присутствовал при ловких боевых заходах Дудника.
— Ну, Иван, — говорил какой-то полковник, грузно опускаясь в кресло, — взгляни-ка на мои новые
— Слушаю, гражданин начальник. Где ставили?
— В Центральной.
Дудник берёт лупу, что-то рассматривает, выстукивает. Потом хмуро говорит:
— Коронку надо снимать.
— Ты с ума сошёл?! Почему?
— В дупло нарочно положена крупица ржавого железа. Можете получить заражение крови и умереть.
Полковник багровеет. У него глаза налиты кровью.
— Нарочно, говоришь?
— Не говорю, а утверждаю. Это две большие разницы! Разрешите показать крупицу?
Пока полковник вращает глазами, Дудник ловко снимает коронку, делает вид, что ковыряется в дупле, и вдруг кладёт на чистое стёклышко чёрную металлическую крупинку.
— Скажите спасибо, гражданин начальник: вовремя удалил!
Конечно, Циркач в больнице не оставался в долгу и позорил Дудника, а попутно оба стригли безмозглых полковников, как послушных овец.
Итак, в первый вечер, став на амбулаторный приём, я едва не упал от мозгового напряжения, непривычного после стольких лет одиночного заключения. Но напрасно я думал, что, отоспавшись ночью, на следующий день начну лучше справляться с работой: ничуть не бывало. В стационаре обычно лежало около пятнадцати больных, большей частью из обслуги лагпункта. Это были нетяжёлые больные, однако справляться с их лечением было для меня весьма нелегко — мешали вмешательство Юлдашевой, амбулаторные приёмы и, главное, моя болезнь — я сам должен был бы лежать на койке после трёх лет одиночки и тяжёлого этапа, сам был тяжёлым нервно-психическим больным, едва сохранившим способность читать, писать и мыслить. Выпадение памяти и лабильность мышления особенно мешали и раздражали — думаю о деле и вдруг без всякого повода начинаю думать совсем о другом, и больной, лёжа на постели, наблюдает за мной и понимает, что его лечение, а значит и судьба, доверены ненадёжному человеку. Конечно, внешне это выглядело не так уж страшно, но внутренне я понимал, что не могу и не должен лечить, пока не вылечусь сам. Однако делать было нечего, и я лечил.
Каждый день лагерные ворота открывались, и в зону въезжали санки с тяжелобольными, а за ними тащились ряды легкобольных. Карл бежал за дом, где под навесом стояло двадцать запасных топчанов. Их устанавливали повсюду, где можно. Потом начинали укладывать больных по двое на кровать, в конце концов просто рядами на пол. Это были тяжелейшие больные, и Карл с дежурным самоохранником то и дело выносили умерших. О сне не могло быть и речи. Ноги мои выдерживали двухсуточную работу, а вот голова — нет. Когда подавали сани для отправки больных в центральную, то я уже едва соображал, что говорю и делаю.
Теперь, работая над своими автобиографическими записками, я часто раздумываю над вопросом, какой бы человек получился из меня, если бы жизнь обходилась со мной поласковее — вовремя бы подавала пуховую кровать при усталости или хорошо накрытый стол при голоде. Ах, сколько раз за почти семьдесят лет тяжелейшего существования я был переутомлён и болен! Но жизнь всегда лечила и подбадривала меня только одним способом — ударами по голове: много вынесла моя бедная голова, и удары обёрнутого в вату молотка следователя Соловьёва, честно говоря, были не самым страшным испытанием.
В последующие месяцы, уже на 07 и 038, я стал сдавать, но до этого чувствовал, что чем больше меня бьют и куют, тем сильнее я становлюсь. Так было в озерлаговском рас-преде: я выстоял, напор неожиданных обстоятельств меня не свалил наземь, и потом я смог зашагать вперёд.
Если больной умер, не пролежавши в больнице трёх суток, или если окончательного диагноза поставлено не было,
то по лагерному положению полагается вскрытие. После каждого большого этапа изнуренные и больные люди пачками оседали в Тайшете навсегда, а это значило, что их приходилось вскрывать. Неостывшее тело переносили под навес, где стояли запасные топчаны, и там, вдали от любопытных глаз, я производил вскрытие. Помогал Карл, присутствовала Юлдашева, Чёрт её знает, но врач, которая ленилась поднять стетоскоп к груди больного, на вскрытия являлась регулярно, точно получая удовольствие от вида обнажённого, окровавленного тела с вывернутыми наружу внутренностями… Перчаток по вине Юлдаешвой не было — она забывала их получить. Морозы начались нешуточные, и вот одеревеневшими пальцами я копался в кровавой массе, выполняя сверх разумных ещё и нелепые пожелания начальницы:
— Выделите предстательную железу!
— Вы зашили брюшную полость, не осмотрев поджелудочной железы! Вскройте опять и найдите её!
Иногда я терял терпение.
— Этот молодой человек умер от туберкулёза лёгких, обостренного простудой в условиях этапа. При чём здесь поджелудочная железа?
— Делайте, что вам говорят! Не разговаривайте!
Лагерный пункт не может существовать без рабочих бригад обслуживания и, в частности, без бесконвойников. И вот, едва став на работу, пришлось взяться за судебно-медицинские вскрытия убитых при попытке к бегству. Сначала я не обратил внимания на частоту побегов и характер ранений, но потом заметил, что входные отверстия зачастую находятся не на спине, а на груди. Какое же это бегство, если убитому стреляли в грудь? В первый раз в моей лагерной практике я получил для вскрытия труп молодого китайца с полдесятком огнестрельных ран в грудь и следами ожогов кожи: убитому всадили очередь из автомата прямо в упор. Начальство вычеркнуло из протокола вскрытия описание ожогов и уточнение факта, что входные отверстия находились на груди. Только тогда я впервые почувствовал, что нахожусь в особом, специальном месте заключения…
Молчание или патриотические замечания придурков… Грабёж умирающих… Убийства «при попытке к бегству»… Я втягивался в работу, в голове становилось всё светлее, но странная тяжесть начала пластами ложиться на сердце. Странная печаль… Я не знал, что в этом очень Живом доме, именуемом советской каторгой, мне суждено увидеть то, что потом сделает тяжесть на сердце невыносимой и приведёт меня к двум параличам и полной инвалидности: судьбе захотелось, чтобы Живой дом свалил меня не автоматной очередью в грудь, а бременем безысходной тоски…
Каждый этапник имеет право на письмо. За пайку хлеба выменяны бумага и приличный конверт. Но кому и куда писать? Тщательно обдумав дело, я решил написать драгоценное письмо Нюсе в Москву, потому что этот адрес заведомо надёжный, и Нюся, конечно, знает адрес Анечки. Расчёт оказался верным: в полученном ответе Нюся сообщала о личном своём знакомстве с Анечкой после её приезда из Суслово, о большом и хорошем впечатлении от этого знакомства, о переезде Анечки в Тамбов, о том, что Анечка доверила Нюсе вывезенные из Суслово черновики моих записей, о потрясающем впечатлении от моих записок. Потом её переписка с Анечкой внезапно оборвалась, и почта стала возвращать Нюсе её письма. Анечка исчезла как раз перед моим выходом из подмосковного спецобъекта. Я сделал предположение, что её опять забрали, и скоро обстоятельство это подтвердилось: министр Абакумов произвёл всесоюзную операцию по возвращению в лагерь бывших ежов-ско-бериевских контриков.
Из разговоров с озерлаговцами я узнал, что после моего вызова в Москву контрики из Сиблага были постепенно переброшены в Тайшет на постройку железнодорожной ветки в Братск; сюда же подвезли контриков из Горно-шорского лагеря на Алтае. В Сиблаге и Шорлаге остались только бытовики и уголовники с маленькими сроками, причём женщин и там отделили от мужчин, хотя оставили на совместной работе. Доставленный на тайшетскую трассу контингент контриков с Алтая и из Сиблага был объединён в Озер-лаг, отделения которого в целях конспирации пронумеровали произвольно — наше, первое на трассе, названо вторым, и наша отделенческая больница стала центральной № 2, затем следовало не второе по счёту или третье, если считать по нашему номеру, а 4 отделение и т. д. Номера лагпунктов тоже перетасовали.