Пиросмани
Шрифт:
Э. Д. Кузнецов ПИРОСМАНИ
Памяти художника Автандила Варази
Конец Пиросмани был страшен.
Он вернулся в Тифлис в начале 1918 года, в феврале или начале марта. Несколько месяцев (может быть, больше полугода) он пропадал неизвестно где, ни с кем не попрощавшись перед исчезновением, никому не посылая вестей. Он и раньше неожиданно уезжал — на неделю, две, три, на месяц — и так же неожиданно возвращался, похудевший и оборванный. Ему были рады друзья, его с нетерпением ждали заказчики. Но сейчас все было иначе.
Сейчас, когда все перевернулось
Никто не заметил его возвращения. Одни духанщики закрыли свои заведения и скрылись в деревне до лучших времен, другим было не до подновления вывесок. Он бродил по улицам в поисках жилья и работы. Жить было негде. Работы не было. Он продолжал ходить по знакомым, тысячи раз исхоженным местам — стучал в двери, спускался в подвалы, заглядывал в лавки, пересекал весь город от Дидубе до Ортачала.
«Ночь в Тбилиси. Зима. Восемнадцатый год. Мокрый падает снег. Студено. Ветер сводит с ума. Всем тепло, кроме нас… А на улице холод и тьма. В котловине — Тбилиси, Как врытое в горы гнездо. Это злое ненастье — Откуда оно?.. Разве еще Выпекается хлеб? Где-то печи полны Благодатного жара. Трудно в холод Уйти от волны Ароматного теплого пара». [1]
1
Тициан Табидзе. Из поэмы «Восемнадцатый год». Пер. В. Державина.
Ему и раньше приходилось трудно, но так, как сейчас — никогда. До сих пор гордый и самолюбивый, он теперь готов был на все. Он соглашался съесть тарелку супа и кусок хлеба, которые хозяева духанов или столовых давали ему из милости. Он чувствовал, что готов взять и из чужой тарелки. Ночевал он в подъездах, забираясь в темные углы, стараясь остаться незамеченным под лестницей, скорчиться так, чтобы меньше ощущать сырой пронизывающий холод. К утру тело застывало, и он с трудом разгибался. Глубокий кашель не оставлял его, ноги, руки, спина, грудь болели. Ноги были мокрые, и, глотая свой суп в духане, он осторожно стаскивал дырявые башмаки, чтобы немного погреть закоченевшие ступни.
Наконец ему будто бы улыбнулось подобие удачи. Все на той же Молоканской улице, ставшей почти родной, потому что он жил на ней в разное время и в разных домах, нашлась работа. Духанщик Абашидзе вдруг заказал картину. О плате деньгами не могло быть и речи: его кормили и давали немного водки — что тоже было счастьем, потому что без водки он уже не мог существовать.
Здесь же неподалеку, на Молоканской, 29, отыскалось жилье — крохотная сырая каморка — просто угол, отгороженный в подвале, в одну или полторы квадратные сажени. Спал он прямо на булыжном полу, отодвинув в сторону обломки кирпичей, подостлав какое-то тряпье, которое не защищало тело от торчавших камней. Если удавалось набрать щепок и углей, он разжигал перед сном мангал и ложился, терпя дым, разъедающий глаза.
Нашелся доброжелатель — сосед, сапожник Арчил Майсурадзе (под вывеской «Бедный Шио сапоги шиот»), инвалид с кучей ребятишек на руках. Майсурадзе ничего не понимал в живописи, но видел, что рядом с ним погибает человек: пытался помочь, подкармливал, совал какие-то деньги. Пиросманашвили пробовал отказываться, но он был уже сломлен — брал.
Жизнь кончалась. Однажды вечером Пиросманашвили спустился к себе в подвал. Он был пьян, его угостили по случаю праздника. Он лег на пол и впал в беспамятство. Он пролежал двое суток. Была пасха. Напуганный, изголодавшийся город судорожно веселился, стараясь не думать о завтрашнем дне. Про Пиросманашвили некому было вспоминать.
Лишь на третий день все тот же Майсурадзе, заглянув в подвал — случайно, он и не подозревал, что художник здесь, — услышал стон в темноте. «Кто там?» «Это я», — ответил Пиросманашвили. Он уже не узнавал соседа. «Это я. Мне плохо. Я не могу встать».
Суматошно и невесело звонили колокола. Под ногами хрустела пестрая яичная скорлупа. У деревьев блеяли украшенные бантами пасхальные ягнята.
Майсурадзе отыскал фаэтон, и сосед Илья Мгалоблишвили повез художника в больницу. Здесь его след оборвался. Майсурадзе даже не узнал, в какую из ближайших больниц — Арамьянцевскую или Михайловскую — его повезли. Скорее всего, в Михайловскую — она была ближе. В ее больничной книге сохранилась запись, быть может, относящаяся к Пиросманашвили: это единственная безымянная запись весны 1918 года, а данные осмотра и вскрытия безусловно согласуются с тем, что мы знаем и можем предполагать о художнике.
«7 апреля 1918 года доставлен в приемный покой мужчина неизвестного звания, бедняк, на вид лет 60. Доставил милиционер Иван Чанадирадзе с Антоновской улицы… в тяжелом состоянии, с отеками всего тела, со слабым пульсом, без сознания и через несколько часов, не приходя в сознание, скончался. Дежурный врач Гвелесиани». 9 апреля состоялось вскрытие тела. Протокол вскрытия подписал прозектор Гамбургер: «Отек легких. Гипертрофия сердечной мышцы. Застойная печень. Атрофия селезенки. Хроническое воспаление почек (нефрит)». [2]
2
Лукашвили И. Последний день Пиросмани. — Вечерний Тбилиси. 1969, 24 мая.
Тело было погребено на Кукийском кладбище св. Нины, в дальнем углу, отведенном для бездомных и безродных. Записи о погребении нет и не могло быть, потому что никто не знал, какой веры был покойник, и его не отпевали.
Много лет спустя, уже в наши дни, нашелся человек, который взялся указать место захоронения. Могилу вскрыли. Но все обернулось невеселым фарсом: скелет был женский.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
«Нико Пиросманашвили (…) до того растворился в народе, что нашему поколению трудно уловить черты его индивидуальной жизни. Его будни так таинственны, что, пожалуй, ему придется остаться без обычной биографии». [3]
3
Табидзе Т. Нико Пиросмани. — В кн.: Табидзе Т. Статьи, очерки, переписка. Тбилиси, 1964, с. 170.
Эти слова были написаны в 1926 году. И десятилетия не прошло со дня смерти художника, на стенах некоторых духанов еще не были замазаны его росписи, были побиты еще не все стекла, разукрашенные им, а в самых заброшенных винных погребах еще можно было купить его картину, ускользнувшую от собирателей; живы еще были его друзья, приятели, собутыльники и заказчики, а среди них попадались и люди, знававшие его в молодости и даже в детстве.
Что же должны сказать мы сейчас, когда почти не осталось людей, не то чтобы хорошо знавших, но хотя бы видевших его в самые последние годы жизни?