Писательница
Шрифт:
«Да… вот, значит, ты какая», — мысленно протянула писательница.
В порыве удивления ей даже почудилось, что она произнесла эту фразу вслух и сейчас последует какая-то реплика девушки. Но Настя по-прежнему уверенно и тупо шлепала рядом босыми ногами по пыли и камням мостовой.
— Куда же мы с вами идем? — спросила писательница.
— Вы ж меня гулять позвали, мы разговорились… Хотите, я брата вам покажу? Вы ничего про него не знаете?
— Я его видела.
Коротко, взвешивая каждое слово, писательница рассказала про встречу с Петей, а также про знакомство с Павлушиным — ровно в тех границах, чтобы Настя не испугалась и не замкнулась. Нельзя было понять, как относится Настя к рассказу. В общем она слушала не прерывая и в общем
Вот они миновали и сердце слободы. В этих местах разраставшийся во все стороны город захватывал новые пространства — пока, правда, только свалками, большими садами, пустырями, среди которых неожиданно возникали и так же неожиданно кончались кварталы мазанок. Иногда попадались тут кирпичные тротуары, улицы были широки, углы правильны — видно, что здесь прошелся планировщик. Но порой отрывавшиеся от какой-нибудь кучи тонкие, ядовитые струи испарений примешивались к дыханию садов и степи, отчего воздух начинал казаться как бы слегка жаренным на кизяке в печах рачительных хозяек.
— Вон от той аптеки нам придется свернуть влево, — сказала Настя.
Аптека занимала угольную хату. Миновав ее, они вступили в более оживленный квартал.
— Эй, Настя! — крикнул кто-то сзади.
Обе вздрогнули.
— А, чтоб тебя! Ященко это, — бросила, не оглядываясь, Настя, намереваясь пройти дальше. Но крик послышался снова.
У калитки, которую они только что миновали, стоял калькулятор утильцеха. Он стоял в какой-то изысканной позе, облокотившись на косяк и подперев голову, будто ждал здесь уже целый час. На нем были надеты аккуратный серый пиджачок и короткие белые брючки.
Ощущение манерности, которое вызывал в ней неизменно этот человек, с такой силой охватило писательницу, что она еле кивнула на его почтительный поклон. Он был изжелта-бледен, прилизан, улыбался беспричинно болезненной улыбкой, отчего еще жалобнее бросалось в глаза плаксивое, всегда ему свойственное выражение лица, постоянно, казалось, томившая его тоска. Маленькие черные глазки, мелкие на мелком лице, неподвижно и сосредоточенно были устремлены в пространство. Ященко был плохой работник, неуживчивый, тяжелый, скучный человек. От его несравнимой обидчивости и оттого, что он мгновенно прятал обиду далеко и, видимо, надолго, обидевшему также становилось не по себе. С ним старались не связываться, даже не разговаривали без нужды. Писательница не всегда замечала его в конторе. Кроме досады, что он мешает ее беседе то с Павлушиным, то с Сердюком, то с Досекиным, как, например, вчера, этот тусклый молодой человек не трогал в ней никаких струн. Писательница с неожиданной для себя досадой замечала, что калькулятор отличается противным безразличием к жизни и работе цеха использования отходов, и осуждала Павлушина, что тот слишком мягкосердечен и не уволил его при первом же сокращении штатов. К калькулятору было даже странно обратиться с каким-нибудь серьезным разговором о производстве, о заводе — так явно был он далек от всего. И тут не было каких-либо черт продуманного противоборства, несогласья, «классового сопротивления». Нет, над ним просто тяготело беспросветное уединение. Каждый с двух слов понимал, что это за человек, и отступал, предоставляя ему жевать те скудные клоки впечатлений, которые должны ж таки попадать даже в его затуманенное внимание. Но если бы про него стало известно, что он лунатик, по ночам разгуливает в одних трусах по коньку крыши, или что в нем развился пышный коллекционер марок, скопивший мировое собрание, или что он истязает престарелую тетку, с которой проживает в уединенном домике на Затинной улице, знавшие калькулятора не только не удивились бы, но принялись бы по крохам, по еле заметным примесям к его обычному обращению составлять этот новый образ — лунатика, коллекционера, истязателя. Но молва покуда оставляла его в покое.
Калькулятор отвел Настю довольно далеко в сторону, к колодцу с журавлем. Он наступал на нее, но она неподвижно держалась на месте.
Калькулятор и Настя спорили все громче, забыв, что они на улице. У калькулятора оказался высокий, несколько визгливый голос, резкий и глухой одновременно, — металлический, мембранный.
— Ты покрываешь ее! Все ее шашни! — кричал он. — Сама не решаешься, а в душе такая же, потому и покрываешь. А я все равно все знаю. А чего не знаю, носом чую. Меня не проведешь.
— Ну, а коли знаешь, так чего пристаешь? Ты ведь около нас день и ночь мотаешься. Тебя, как таракана, раздавить не жалко. Никогда я таких людей не видывала. Какое у тебя право ее мучить, меня терзать? Надоел, так и сиди да помалкивай.
Настя теперь, не отставая от собеседника, тоже кричала, как бы призывая писательницу в свидетельницы.
«Ого, умеет ненавидеть!» — подумала та.
Ее всегда удивляли сильные движения души, такие, как ненависть, злоба до крови, стремление обогатиться хотя бы путем преступления — словом, все, что связывалось у ней в уме с печатной хроникой происшествий или художественным вымыслом, а не с окружавшей ее действительностью.
Калькулятор вновь возвысил свой мембранный голос:
— Ты уж и не знаю до чего подчинилась ей! Как прислуга, приказаний ждешь. А все подлость и любопытство. Живешь при ней, чуть шелестишь, чтобы не обеспокоить, чтобы поменьше обращали внимания…
— Молчи, черт! — крикнула Настя.
— Молчать? Я и так молчу. Слишком много молчу, может плохо кончиться. Да разве я тебя не понимаю? Сам бы рад смотреть в ее беспутные глаза… Горят они, словно их дьявол накалил…
У него от волнения путалась речь, он даже начал шепелявить.
— Прощаешь, как она тобой пренебрегает и за ничто считает, того гляди, толстые ноги ей начнешь целовать!.. Таких, как ты, презирать нужно!
— Это ты их целовал, про себя плетешь. На меня валить нечего, — холодно возразила Настя.
Давно приблизившаяся к ним и откровенно слушавшая их разговор писательница удивилась ледяному тону Насти не меньше, чем сам калькулятор. А тот вскинул руку, как бы готовясь нанести удар, да так и оцепенел. Потом рука упала, как плеть, он весь съежился.
— Недурно пущено в трактире Гущина! — сказал он и неожиданно издал короткий рев, тут же перешедший в два-три смешка.
С тем он и пошел домой. Таким манером он оберегал свой внутренний мир, наполненный, как ему казалось, тайниками и тайнами. Вся радость его жизни заключалась в том, чтобы набрасывать на это свое бытие глубокую загадочность. А разговор с девчонкой слишком много осветил для нее. К тому же он обнаружил, что около прохаживалась газетная сотрудница, про которую он совершенно забыл.
— Подслушиваете? — поравнявшись с писательницей, слабо и яростно прошипел калькулятор, словно в механизме, двигавшем мембрану его голоса, истощился завод, его хватило только на шипение последней досады.
Он как-то вприпрыжку побежал назад, к калитке, из которой так неожиданно появился.
Женщины быстро пошли дальше, будто опасаясь, что он может их догнать, и с недобрым намерением.
— Совсем чертов псих, — сказала Настя. — Считала его за нормального, а он, ей-богу, окончательно свихнулся. И всем надоел: Сердюк папаше на него жаловался, Марусю все в казарме за него засмеяли. И мне надоел. Я, когда он к Марусе приходил, сразу смывалась, видеть его не могу. Сидит, сопит… И ко всему: «Ты меня разлюбила». А как такого не разлюбить? Теперь вот грозится: «Либо себя, либо ее порешу». Из-за Мишки, конечно. Он женщину по рукам-ногам готов связать, чтобы властвовать над ней. Слушай его, а он тебе всякие свои проповеди будет читать.