Писательские дачи. Рисунки по памяти
Шрифт:
Обвинение было опасное. Это был 1948 год, начало кампании против «космополитов». Вслед за разгромной статьей могло последовать все что угодно, вплоть до ночного звонка в дверь. Тем более, что один такой «звонок» в жизни отца уже был.
Авторы притихли на некоторое время. А потом свернули в тихую и безопасную гавань — в оперетту.
И попали в точку: давно шли разговоры о кризисе опереточного жанра. Нам нужна советская оперетта! Почему у нас всё «Летучая мышь», да «Сильва», да «Фиалка Монмартра»? Где наша, советская?!
А вот она! Уже готова радостная и оптимистичная, смешная и настоящая советская — «Самое
И что удивительно: при всей «советскости» содержания оперетты эти пережили свою эпоху, стали классикой, некоторые идут до сих пор, по ним сняты фильмы. Конечно, прежде всего, тут играет роль музыка Шостаковича, Дунаевского, Соловьева-Седого, но и тексты остроумны и, как ни странно, во многом не устарели. «Советское» в них — антураж, временная необходимость, а по сути-то они рассказывают о любви, о победе добра над злом — о вечном, но только легко и весело, по опереточному.
…Папин соавтор приводит на премьеры своего сына Шурика, на два года младше меня, в пионерском галстуке, с благовоспитанным румяным лицом круглого отличника. Я кажусь себе рядом с ним угловатой, громоздкой, с какими-то тайными неудобствами в одежде: чулок при ходьбе уползает в туфлю, лямка от комбинации не держится на плече, и нужно как-то исхитриться, поправить ее через платье. В слишком туго заплетенной косе больно тянет какой-то волосок.
— Не горбись! — не глядя, шепотом, со светской — на публику — улыбкой говорит мама. — Не будь такой мрачной! Посмотри, как Шурик себя держит!
От невозможности стать похожей на безукоризненного Шурика я еще больше мрачнею, мне обидно, но и понятно мамино огорчение, что у нее, такой миловидной, приветливой, и у папы, такого известного — к нему все подходят, поздравляют — такая мрачная, сутулая, зажатаядочь.
Наше сближение с отцом шло очень медленно, неровно. Ему помогало, может быть, то, что отец не «воспитывал» меня в том смысле, какой вкладывала в это слово мама, — не поучал, не давил, лишь пытался ненавязчиво передать мне свою заинтересованность чем-то, брал с собой посмотреть новую станцию метро, новый памятник, новую выставку. С восторгом или, наоборот, с возмущением выражал свое отношение к какому-нибудь жизненному явлению, книге, спектаклю.
Вдруг, после какой-нибудь моей к месту сказанной фразы, в его глазах зажигался огонек интереса ко мне. Он радовался любому моему увлечению, любой попытке творчества. А если мое увлечение гасло — гас и его интерес ко мне, мы опять отдалялись. Ему нравились люди с творческой жилкой, в его устах худшей характеристикой человека была: «Он ничем не увлечен».
Сам-то он постоянно пребывал в состоянии увлечения — чем-то, кем-то, просто самой жизнью. Внешне медлительный, даже флегматичный, он до преклонных лет, казалось, не знал усталости. Отдыхая от пьес, писал эпиграммы и пародии, мог работать при включенном телевизоре, при детской возне.
Он сказал мне однажды:
— Знаешь, что такое счастье? Это — найти для себя такое дело, в котором ты сможешь проявить главные свойства своей личности.
— А если мое главное свойство — стеснительность?
— Стеснительность — это не свойство, а признак того, что ты не нашла себя, не уверена в себе и пытаешься это скрыть. Как только ты сама поверишь в себя — стеснительность исчезнет.
Преклонные годы
В 1965 году умер Михаил Червинский. Больше у отца не было соавторов. Он работал один.
В свои семьдесят и семьдесят пять, да и в восемьдесят отец был еще полон энергии. Работал обычно с утра до обеда, любил посидеть за письменным столом поздними вечерами, после ухода гостей, в тишине. Он сотрудничал в качестве эксперта в РАО (Российском авторском обществе, тогда оно называлось ВУОАПП), выступал на вечерах сатиры и юмора, ездил руководить семинарами молодых драматургов в Дом творчества Дубулты, посещал премьеры и художественные выставки. В театрах шли его оперетты, принося стабильные авторские гонорары. У него вышло несколько книжек пародий и фельетонов в «Библиотеке Крокодила».
Но самым любимым делом стала для него живопись. Он отдавался ей всей душой. Писал гуашью, иногда маслом. В его портретах, натюрмортах, пейзажах столько свежести, музыкальности, света, словно он вложил в них всю свою нерастраченную молодость, всю свою доброту и юмор. Картины его выставлялись в Центральном доме литераторов, в Доме актера, даже ездили в Англию по обмену картинами с английскими художниками-любителями. Он работал легко и вдохновенно, словно вновь окунался в свою Витебскую юность, где был влюблен в семнадцатилетнюю кузину, похожую на мою молодую маму. Жизнь сделала круг.
Последнее десятилетие своей жизни родители круглый год жили на даче. Тут они обрели покой, свежий воздух, возможность приятного общения с друзьями-соседями, размеренный ритм жизни. Отец сильно погрузнел, отрастил седую бороду, которая делала его похожим на Тургенева.
В ноябре 1976 года умерла мама.
Вышла на крылечко, села в свое любимое кресло, стала читать Эренбурга «Люди, годы, жизнь». Попросила домработницу дойти до калитки, посмотреть, не положили ли почту в почтовый ящик. Та пошла, а когда через три минуты вернулась, мама уже не дышала. Как будто задремала в своем кресле, уронив книгу.
Последовало несколько очень нервных дней — надо было перевезти тело в Москву, потом кремация, поминки, обилие народа. Все восхищались папиным спокойствием — какой молодец! Как держит себя в руках!
Это не было спокойствием. Более, чем полвека, прожитые вместе, сделали отца и маму почти единым организмом. Мама отмучилась, и это стало для него горьким, но облегчением. Тем более, такая легкая, «счастливая» кончина.
Но вскоре наступила реакция. Мама со своим нелегким характером, даже больная, страдающая — была для него гораздо большим, чем сам он думал. При ее жизни он в свои восемьдесят лет чувствовал себя ее опорой и потому держался молодцом, не поддавался старости.