Писательские дачи. Рисунки по памяти
Шрифт:
Получился веселый музыкальный спектакль в постановке Александры Ремизовой. Был большой успех. Пьеса разошлась по театрам многих городов, посыпались хвалебные рецензии, стало приобретать известность новое имя-содружество — Масс и Червинский.
Отец, что называется, дорвался до работы. С соавтором ему повезло: несмотря на разницу в возрасте (Червинский был лет на пятнадцать моложе), несхожесть характеров, они совпали в главном — в творческой ненасытности.
Сочинялись стихотворные фельетоны для «Крокодила», эпиграммы, капустники. В квартире стали появляться артисты эстрады — Аркадий Райкин, Миров и Дарский (а после смерти Дарского — Новицкий), Миронова и Менакер.
Но юмор, хотя бы такой, был нужен людям, и принимался публикой с благодарностью.
Мама гордилась своей ролью жены известного писателя.
Она отстранила мужа от всех хозяйственных дел, от всего, что могло бы отвлечь его от работы. Стала его секретарем, нянькой, доверенным лицом. Командовала домработницей, шофером, благо, денег стало хватать на всех и на всё, в том числе на дорогие кремы, на обувь от знаменитого Барковского, на массажисток и портних.
Папино дело было работать, а мамино — «создавать ему условия»: следить, чтобы он был сыт, ухожен, чтобы в кармане у него всегда был чистый носовой платок, чтобы он не забыл позвонить тому-то, зайти туда-то и вернуться домой во столько-то.
— Тише! Папа работает! — стало лейтмотивом моего детства, отрочества и юности.
— Нет, ты в этом пиджаке не пойдешь! — командовала мама. — Ты в нем выглядишь как шмендрик! Надень этот!
Если звонил телефон, а папа в это время работал, мама хватала трубку второго телефона у себя в комнате и отвечала скороговоркой:
— Владимзахарыча нет дома, кто его спрашивает?
Но если выяснялось, что звонит кто-то важный, ответ мгновенно переигрывался:
— Ой! Кто-то звонит! Кажется, он пришел! — и с актерской фальшивинкой: — Володинька-а-а! Это ты? Да, это он! Сейчас, Василий Павлович, миленький, одну минуточку! Володинька-а! Тебя!
И взволнованно дыша, подслушивала разговор по другому телефону, из своей комнаты. Иногда, не выдержав нейтралитета, бежала в кабинет с криком:
— Не говори ему об этом! Зачем ты это ему говоришь?!
Папа порой взрывался, орал на маму, а она — на него, доказывая свою правоту: она — жена! Ей нужно быть в курсе всех его дел!
Мама обладала характером, склонным к громкому гневу, шумной обиде с последующим многодневным молчанием. У папы же характер был в семейной жизни отходчивый, миролюбивый, скорее, соглашательский. Махнув рукой, он успокаивался, и все продолжалось по маминому велению и хотению. Он маму понимал, любил и жалел. И уж точно знал, что при всех особенностях маминого характера, более верного, преданного, любящего друга и жены — ему не найти. Их очень сблизило общее горе — долгая болезнь, а потом смерть сына.
Стали приходить композиторы — полный, румяный Юрий Милютин, лысый, тщедушный Дунаевский. Приезжал из Ленинграда и подолгу жил у нас простецкого вида, большой любитель выпить Василий Павлович Соловьев-Седой — писал музыку к либретто «Самое заветное». Работали порой до глубокой ночи.
Мой брат женился, и молодым отдали мою комнату, а меня переселили в кабинет. Отделенная шторой от той части кабинета, где стоял рояль, затаившись под одеялом, я слушала, как по ту сторону шторы в папиросном дыму, спорах, бесконечных музыкальных импровизациях рождаются песенки. Вот эта, из «Самого заветного», ее вскоре стали часто передавать по радио:
Закурю-ка, что ли, папиросу я, Мне бы парню жить и не тужить… Полюбил я девушку курносую, И теперь не знаю, как мне быть.И многие другие на слова Масса и Червинского вскоре зазвучат из всех репродукторов, их будут петь хором, собираясь компаниями. Некоторые песенки так и остались в той эпохе, забылись, но некоторые дошли до сегодня, став приметой того далекого времени. Например, вот эта, на музыку Дунаевского:
Затихает Москва. Стали синими дали. Ярко блещут кремлевских рубинов лучи… День прошел, скоро ночь. Вы, наверно, устали, Дорогие мои москвичи…В первый раз ее исполнили Леонид Утесов и его дочка Дита в 1947 году, и она до сих пор часто исполняется.
Из всех приходивших к нам композиторов больше других мне нравился Матвей Исаакович Блантер. Отец называл его по старой памяти Мотькой. Губастый, небольшого роста, уныло почесывающий небритую щеку, чем-то всегда недовольный, он становился необыкновенно обаятельным, когда садился за рояль. У него был негромкий, но очень приятный голос, и он пел не на публику, а словно для себя и, как мне казалось, немножко для меня. Помудрив над новой мелодией, он возвращался к старым песням, которые они сочинили когда-то в эпоху «Нерыдая» с моим отцом: к знаменитому «Джону Грэю», к шутливой «Служил на заводе Сергей-пролетарий…»
Я ждала, когда он запоет мою любимую, про моряков:
Опустилось солнце низко, Океан свиреп и хмур, Мы плывем из Сан-Франциско В Гавр, Сайгон и Сингапур…Под эту песню я засыпала, и мне снилось, будто мы с Мотькой Блантером плывем под парусами… По синим волнам океана…
Жизнь матросская сурова. Либо море, либо хмель, Из Суэца в Гавр, и снова В Сан-Франциско и в Марсель…С Мотькой Блантером — в Сан-Франциско! С ума сойти!
Безопасная гавань
Вслед за первой пьесой появилась вторая — «О друзьях-товарищах», тоже легкая, неприхотливая музыкальная комедия про то, как после победы расстаются друзья-однополчане и как по-разному сложились их послевоенные судьбы. Спектакль начал было столь же триумфальный путь по театрам страны, пошел даже слух о том, что ему дадут Сталинскую премию. И вдруг в «Правде» появилась статья писателя Ильи Кремлева-Свена, в которой тот обвинял авторов пьесы в клевете на советскую действительность и в искажении образов советских людей. В «Правде» просто так разгромные статьи не появлялись. Ясно, что автору со столь претенциозной фамилией дана была санкция.