Писательский Клуб
Шрифт:
— Неплохо.
— Ну, Вася, пока, не скучай. До встречи.
Мы вышли, и Евгений Сидоров еще задержался у двери, глядя на Быкова поверх белой краски.
— Все нормально, — сказал врач и спросил меня: — Он известный писатель?
(Он произносил без смягчения: «нормално», «писател».)
— Конечно! — воскликнул я. — Василь Быков! Он всемирно известный писатель.
— Да, — сказал врач, — я знаю. Хотите увидеть его сердце? — И подвел меня к стоящему в коридоре монитору: — Он сюда подключен.
На темно-сером, почти черном экране ритмично вспыхивала и гасла, вспыхивала и гасла
На другой день он уже был с нами в Софии.
«Пластинка должна быть хрипящей»
(о Владимире Соколове)
У него была прочная репутация истинного поэта.
На его похороны пришло много народу. Много — для Малого зала.
Когда он получил Российскую Пушкинскую премию, молодая дикторша ТВ сообщила в последних известиях: «Премия присуждена писателю Саше Соколову…»
Я знал его фактически полвека, и достаточно хорошо. Жизнь его была трагической. Хочется написать о нем, — ведь о многом в его жизни никто, кроме меня, уже не напишет.
В послевоенном Литинституте он, пожалуй, единственный из нефронтовиков был признан всеми безоговорочно. Била в глаза его одухотворенность. Он был хорошенький. Как девочка. Лицо, правда, чуть желтоватого тона, без румянца.
Стихи его были очень серьезны, по-школьному трогательны:
Четвертый класс мы кончили в предгрозье, Из пятого мы перешли в войну.Где-то с «Первого снега» он начал меняться, оттаивать. Это поистине прелестное стихотворение о первой любви сразу сделалось известным. С каким умильным ликованием встречали его тогдашние слушатели и особенно слушательницы!
Он с радостью обнаруживает у себя обострившееся зренье:
На мокрых стенах ежатся газеты, Им забегает за ворот вода.Позднее эта предметность, развиваясь, вновь приобрела черты серьезности, точнее — тревожности:
Уже привозят снег на крышах Вагоны дальних поездов.Это было мне очень близко.
Еще в институте мы были явно расположены друг к другу. Но жизнь продолжала сводить и разводить, тасовать колоду. После окончания многие, даже те, у кого вышли первые книжки, оказались в растерянности. Время было неустоявшееся — не только вокруг, но и у каждого тоже. Володя поступил в аспирантуру. Правда, до диссертации дело не дошло. Дважды ездил зачем-то на Куйбышевгидрострой. Впрочем, никакие знания и впечатления не бывают лишними.
Мы долго не виделись, случайно столкнулись возле кинотеатра «Метрополь» (к слову, помните, там было два зала — «Красный» и «Синий»?). Обрадовались. Володя пригласил заходить. Началась полоса нашего нового общения.
И вот что я хочу сказать. Иные читатели воспоминаний, и не только близкие родственники любимого персонажа, предпочитают видеть его портрет отретушированным. «Ах, зачем
Думаю, что мои скромные записи как раз не жестоки. Просто я стремлюсь передать в них то, чему был свидетелем.
Стояла осень пятьдесят третьего, почти зима. Мы с Инной снимали комнату в Хоромном тупике, у Красных ворот. Володя с матерью и сестрой Мариной жил на Никольской (тогда 25 Октября) в бывшем «Славянском базаре». Их «номер» состоял из двух смежных комнат.
Когда мы пришли туда впервые, они втроем сидели за пустым столом. У матери было безразличное, отрешенное лицо. Я вынул из пальто бутылку. Они слегка оживились. Но не оказалось никакой закуски, и мы с Володей сбегали в продмаг на углу Большого Черкасского.
В доме ощущалась крайняя бедность. Мебель оставляла впечатление самодельной: тяжелый непокрытый стол, громоздкие стулья, а может, и лавки. Потом уже мне пришло в голову, что это могло быть былой стилизацией, — базар-то как-никак славянский. Однажды очень много выпили, и я вынужден был остаться у них ночевать. Инна была за городом, в Воскресенске, где у ее родителей жила тогда наша маленькая дочка. Я лег, вернее, рухнул на железную кровать во второй комнате. Утром обнаружил, что панцирную сетку заменяют едва оструганные доски, застеленные никогда не стиранной простынкой, а на подушке отсутствует наволочка. Однако война отошла еще не слишком далеко, и меня такие мелочи не смущали.
Когда же Володе нужно было в редакцию или на выступление, он надевал аккуратную рубашечку, вполне приличный костюмчик и делался будто бы жильцом не этого ковчега, а совсем другого дома, выглядел человеком из ухоженного, благополучного, устоявшегося мира.
И почти всякий раз, как мы входили к ним, они опять сидели втроем за пустым столом. «Будто ждут конца света», — сказала как-то Инна. Но они ждали другого — перемен. Вот входили мы или Алеша Фатьянов с Серегой Никитиным, или еще кто-то, и все действительно менялось. Не менялось только выражение лица его матери. Я ничего не знал о Володином отце и легкомысленно предполагал, что он оставил их, не вынеся ее неделушества. Лишь со временем выяснилось, что он был репрессирован, и я заново увидел лицо женщины, навсегда оглушенной горем.
Фатьянова, своего земляка, привел туда однокурсник Володи, Сережа Никитин, регулярно печатавшийся в ту пору способный рассказчик. Но ведь это были люди другой закалки. Светлов сказал однажды: «Фатьянову выпить два литра водки — все равно что мне помочиться в Черное море». Проникся к Соколову и Миша Луконин. Их дозы оказались губительными для нежного Володи, не прошедшего предварительной подготовки. Но он втянулся. А потом появился еще и Смеляков — после последнего своего четырехлетнего отсутствия. Но о нем позже. Был еще Додик — друг детства Соколова, маленький, трогательный. Володя впоследствии написал о нем: «Русский более, чем русский»… Его тоже нет, как и остальных названных.