Письма Диккенсу
Шрифт:
Комната крошечная: низкие потолки, узкие окна. Клетушка. Туалет похож на тесный лаз имени шаловливой Алисы. Разве что расположен горизонтально. Если открыть душевую кабину, на унитазе уже не поместишься. Я прикидываю и выбираю душ. Во времена Диккенса пришлось бы обливаться из кувшина. И черт меня только дернул перепутать книги! Теперь придется две недели выслушивать его нытье — вперемешку с безудержной похвальбой. Вот уж кто мигом вылез бы в тысячники и собирал миллионы лайков. Чарльз Джон Хаффем Диккенс.
Британский музей — большая и бестолковая свалка. Как будто ребенок опрокинул и рассыпал коробку с игрушками. С ворованными, кстати, игрушками. Но ведь ребенок! Какой с него спрос? Я брожу среди наваленных кучей ассирийских львов и египетских
Остальные озираются, разинув рты, слушают экскурсоводшу, которая трещит с такой скоростью, что даже я едва разбираю половину. А ведь я вообще-то синхронист. Вольный каменщик на строительстве Вавилонской башни. Привык ворочать глыбы чужой, гугнивой, едва членораздельной речи. Строить из них кружевные, осмысленные конструкции. Как правило — мосты. На большее я, к сожалению, не способен. Обычный мастеровой. Не творец. Нет, не творец.
Экскурсоводша продолжает трещать, высыпая на круглые маленькие головы сухой несъедобный горох — даты, даты, даты, каркающие имена. Сама косит на меня тревожными очками: ты кто такой? Давай, до свиданья! Чего застыл среди доверчивых лилипутов? Все правильно, я бы тоже напрягся, если бы к моим (а уж тем более не к моим!) детям подошел какой-то мутный мужик средних лет — черт их разберет, этих интеллигентов. Что у них на уме. Уж лучше честный, старорежимный гопник. Так же смотрела тетка из опеки — все настолько повидавшая, что уже даже не злая. Одинокий белый мужчина сорока лет традиционной ориентации, не женат, не был, не был, не состоял. Каждый пункт анкеты — клеймо. В Америке с такими данными я вообще был бы изгой. Да и у нас, честно говоря…
Вы кого хотите? — спросила тетка, привычно, как в магазине, нет — даже как родственница, интересующаяся назревающим потомством дальней родни, хотя на самом деле ей по фигу метель. И охота же людям плодить спиногрызов! Девочку, признался я, доверчиво лыбясь, чистая душа, я правда хотел дочку — маленькую, чтобы плести косички, расправлять воланы на платьице (сзади чтоб непременно бант). Сандалики с божьими коровками. Вереница розовых барби. Будет тянуть за штанину, смотреть снизу вверх и говорить: «Папа!». Тетка тихо спросила: вы с ума сошли? Кто ж одинокому мужику девчонку-сироту доверит? И посмотрела так, что я вдруг сам перепугался, до мокрой спины, чуть ли не до рвоты, того, что я, может, на самом деле извращенец, просто не знаю об этом, и вот теперь настал час, сработала некая программа — и маньяк внутри моего живота впервые ворохнулся, впервые шевельнул плечами, продираясь сквозь пленку моих человеческих желаний на свою омерзительную свободу.
Направление дали на мальчика. Да.
Видимо, мальчиков не так жалко.
Шаляпин в розовых панталонах, оказывается, мой сосед. Каждое утро, выходя из отеля, я встречаю его шествующим мимо паба к вокзалу. Возле паба, кстати, частенько наблевано — я выхожу рано, в час, когда алкаши уже разошлись по домам, а уборщики еще не появлялись. На мое приветствие Шаляпин, кстати, не отвечает — и правильно делает. Как настоящий сумасшедший, он понимает истинную суть ежеутреннего hello, которым я спешу поделиться с ним, с газетчиком, с продавцом кебабов, с каждым, кого я встречаю на своем пути больше одного раза. Я ищу одобрения чужих людей. Оно мне необходимо. Жалкое существо… Даже юродивый это понимает. И как я собираюсь воспитывать сына? Зачем я вообще вляпался в это дерьмо? Это все Настя виновата.
С Настей мы прожили почти год. Вернее, десять с половиной месяцев. Абсолютный рекорд продолжительности. Обычно мои отношения с женщинами не преодолевали двухнедельный рубеж. Так и должно быть, если берешь с тарелки, которая объехала всех гостей, не то пирожное, которое хочешь, а то, что осталось. Мне доставались обломки кораблекрушения. Самые некрасивые, самые пьяные, самые закомплексованные. Иногда все сразу вместе. Больше пары свиданий не выдерживали ни они, ни я. Здравствуй, грусть. А Настя задержалась — маленькая, крепкая, молчаливая. Сразу вымыла у меня посуду, даже чистую. Перетерла, расставила, замочила полотенце со стиральным порошком. Сморщенные от горячей воды кончики пальцев. Рыхлая прохладная задница. Запах Fairy. На вторую встречу вытянула из сумки тапочки — новые, чудовищные, круглоглазые заячьи морды. С биркой. Посмотрела тревожно — мол, не возражаешь? Я промолчал. И она осталась.
Я привык неожиданно быстро. Не к быту, нет — готовил я сам отлично, куда лучше, чем она, да и вообще привык управляться с женскими делами лучше любой домохозяйки. Но вечерами, заходя во двор, я задирал голову и видел в окнах своей двушки свет. И это, оказывается, было важно. Настолько важно, что я честно старался не замечать, что за этот почти год Настя не взяла с полки ни одну из моих книг. Не хотела? Стеснялась? Читала что-то другое и в другом месте? Или просто была обыкновенная дура? Я не знаю, мы, если честно, вообще почти не разговаривали. Да и о чем разговаривать? Сорок лет. Пора наконец принимать взрослые решения.
Я купил букет, бутылку хорошего вина, подумал — и прибавил порто, темный, в крепкой увесистой бутылке, Настя любила всякую сладкую дрянь, тошнотворные ликерчики, гнусные крепленые вина, пусть наконец попробует хоть что-то по-настоящему хорошее. Подлинное. Я имел в виду себя, конечно. Идиот. Знаешь что, а выходи-ка ты за меня замуж? Ребеночка родим. Залихватские ухватки приговоренного. Она выслушала, поводила пальцем по клеенке и спокойно ответила. Извини, но — нет. Ты парень хороший, но мне нужно просто в Москве пересидеть. Я замуж потом хочу выйти. По-настоящему.
Справки я собрал неожиданно быстро. На права бы так сдать — но после третьего провала с правами я мысленно распрощался. А ребенка — пожалуйста. Мальчика. Я же сказал, да? Мне дали направление на мальчика. В ноябре я увидел его в первый раз.
Единственное, что делает Лондон выносимым, — это парки. Даже в январе они живые. Полно птиц, собак, детей. Народ стрекочет велосипедами, уничтожает сэндвичи. Диккенс бы сказал — уплетает. Он не нравится мне все больше, но я терплю. Давным-давно следовало бы купить что-нибудь вменяемое — умный детектив фунтов за пятнадцать, англичане делают отличные детективы и отличный сыр. Больше у них ничего хорошего нету. Но я загадал — дочитать эту чертову переписку до конца, продраться сквозь несносную похвальбу, сквозь все причитания о международном авторском праве и покойной Мэри. Диккенс — это моя клятва. Я даже по улицам таскаю его с собой. Если выдержу — значит, все получится как надо. Значит, его не заберут. И мой мальчик достанется мне.
По-честному, я видел его всего раза три — и не очень хорошо запомнил, потому что ужасно волновался. Мальчик и мальчик — трех с небольшим лет. Худенький. С некрасивой громадной головой — в каких-то странных шишках, точно его колотили. Грудного я, честно говоря, побоялся. Я и этого-то боялся, но все-таки три с половиной года. Забуду покормить — сам, наверное, справится. Буду оставлять побольше хлеба, конфет — так, чтобы легко дотянуться. А ножницы, наоборот, убрать. И ножи. Все. У меня холодеют и мокнут ладони, когда я представляю себе, как он обрежется. Обольется кипятком. Упадет с лестницы. Нет, еще хуже: я возьму его на руки, споткнусь — и упаду сверху, всей тушей. Я физически чувствую хруст переломанных маленьких костей, болтается запрокинутая голова, скорая — нет, скорую не дождешься, пробки, я бегу в больницу сам, чувствуя, как бухает в груди нетренированное сердце. Дверь, дверь, приемный покой. Поздно, конечно. Умер. Умер.