Письма к Безымянной
Шрифт:
– Брось вот этому отдельно.
Безымянная смотрит серьезно и молча. Потом просто опрокидывает кулек Людвигу в ладонь.
– А теперь вытяни. Вот так. Смотри…
Голуби по-прежнему, клюясь, подбирают то, что у них под ногами, все, кроме одного. Рыжий взлетает, опускается Людвигу на руку и, царапаясь коготками сквозь плащ, наклоняет голову. Каждое прикосновение клюва похоже на легкий укол шилом. Но Людвиг терпит, ждет, следя за беспокойным крылатым существом. А Безымянная с трудом сдерживает смех.
– Что ты? – смущенно спрашивает он, когда птица слетает с руки.
– Ты очень милосерден, Людвиг, – весь ее ответ. А глаза, зеленые, как у самой весны, неотрывны от улетающего птичьего силуэта.
40
Гете. «Границы человечества», 1779 год. Пер. А. Фета.
Какие волны исходили от тебя? Мое божество, как ты была прекрасна в тот миг, как я хотел тебя обнять. Но сама знаешь, я был крайне робок. Вдобавок другие мои подруги и приятельницы пугались бурных проявлений чувств, и я не решался ни на что подобное. Знал: к хорошему это не приведет.
Помнишь, например, славную Лорхен, назвавшую легенду о карпах и драконах безделицей и все же никогда, ни на день не закрывавшую от меня свое большое, умное сердце? Однажды, в жестокие полгода твоего молчания, мы гуляли по берегу Рейна, и я сделал ровно то, о чем подумал с тобой, – обнял ее, ненадолго зарылся носом в трогательные кудри на макушке. О, видела бы ты – а может, видела? – как она оттолкнула меня, словно испуганная нимфа похотливого сатира; как отбежала на несколько шагов, споткнулась о собственную ногу и чуть не упала в реку! Ловя ее на откосе, я умолял о прощении, ведь честное слово, в мыслях моих не было дурного. «Зачем, зачем вы?.. – допытывалась она, а я твердил, что мне жаль. – Я не люблю вас, простите!» Последнее она выпалила, когда я уже помогал ей встать, а я не смог ответить. Я сам знал: нет, любит она старину Франца, любит с детства – когда он еще был угловатым щеголеватым студентом, приводившим меня в теплый светлый особняк, а она – пухлой крошкой, к чьему круглому личику совсем не шел помпезный французский начес, любимый матерью. Да, я знал – и не желал ее любви. Но, пронзенный восклицанием, полным искреннего раскаяния, я не посмел сказать: «И я вас – тоже». Я не сказал ничего, потому что правда звучала бы так: «Лорхен, послушайте, я очень грущу без одного неземного создания, которое покинуло меня. Я не вижу его даже в облаках; оно не снисходит и до моих снов, я не знаю, где его искать. А вы – моя сердечная подруга, и я обнял вас просто потому, что мне больно и спонтанно захотелось обнять хоть кого-то…» Но показать себя таким слабым? А может, еще и больным, ведь я не объяснил бы, о ком речь, не выставив себя безумцем. И я молча отвернулся, побрел прочь. Лорхен, благо привыкшая к моим бурям, не стала замыкаться, в знак примирения подарила мне жилет уже через пару дней… но тот случай многое мне показал. Шекспировские порывы лучше держать при себе.
И вот я тонул молча: стоял, глядел на тебя и, чтобы не думать об отчаянном желании, думал о смысле слов. Ты ведь поняла, я уверен: в рыжей облезлой птице, голодной и стремительной, я видел своего несостоявшегося учителя. О, если бы я знал, что мыслям осталось жить год, как и ему самому. Что ты была права. Что в декабре 1791 года мой бог, мой кумир, мой рок, мой враг умрет, не дожив и до возраста моего отца. Жизнь его, яркая и беспокойная, оборвется так же спонтанно, как когда-то я оборвал аккорд. Я уже ничего ему не докажу.
Я до сих пор задаюсь вопросом, а стал ли он драконом? Но ты только грустно улыбаешься.
Когда голуби разлетаются, Безымянная все-таки берет Людвига под руку. Они медленно идут по аллее, то сияющей в молочно-золотом солнце, то меркнущей в насыщенной тени. Снег похож на серебристую колдовскую пыль. Людвиг иногда оборачивается посмотреть на две цепочки следов, темные, словно нитки черного жемчуга. Такие бусы поблескивают и у Безымянной под воротником, который она ослабила, точно не мерзнет вовсе.
– Мне хотелось бы, чтобы ты навещала меня чаще, – решается сказать Людвиг, вновь вдруг представив ее с другим, почему-то с надменным Сен-Жюстом, выделяющимся среди прочих революционеров томной, почти ядовитой красотой.
– Ты ведь знаешь, я не могу.
– А брать меня с собой в свои… странствия?
Она кидает быстрый взгляд из-под ресниц и зябко поводит плечами.
– Никогда не проси о подобном, мой храбрый Людвиг, нет.
– Значит, там правда нужна храбрость, – роняет он, ища подсказку. Что, правда? Может, кто-то из них? Кто?.. Но Безымянная лишь смеется.
– Храбрость нужна везде, разве нет? Без нее довольно трудно.
– И все же. – Он вновь тянет ее в пустой поединок. – Признайся, ну разве… разве не приятна тебе моя компания так же, как твоя мне? – Впрочем, тут же он понимает, что бесцеремонен, и спешит продолжить: – Мне тяжело, пойми. Сколько ты помогала мне в темные минуты, сколько не бросала, а я…
– Ты тоже помогал и помогаешь, – серьезно обрывает она, и рука чуть сжимается. – Людвиг, мы никогда не знаем до конца, где простирается чужая тьма, и иногда развеиваем ее, даже не сознавая этого.
– И все же, – повторяет он упрямо, мечтая взять ее за плечи, развернуть к себе, но конечно же не решаясь. – Не забывай меня, прошу. Не покидай. Я очень хочу этого.
– Неосторожное желание. – Вздохнув, она тепло прижимается плечом к его плечу. – Так ты сам совсем забудешь что-нибудь другое, более важное, чем наши встречи…
– Что, например, и почему ты так ко мне сурова? – Людвиг усмехается, мотая головой и стряхивая наваждение ревности, все диктуемые ею порывы. – Знаешь, за последний год я стал настоящим мастером держания важных вещей в голове…
– Женщин, Людвиг, – перебивает она, и тон становится привычно лукавым, звонким. – Тебе, знаешь ли, пора бы найти достойную супругу, а не просто писать стишки по альбомам. Твой город полон красавиц и умниц.
Запнувшись на ровном месте, он козырьком подносит ладонь к глазам. Делает вид, что закрывается от солнца, но и сам понимает: движение не очень естественное, выдает попытку спрятать взгляд.
– Что ты. – Таким же становится и голос. – Я молод, а ты, к слову, не моя матушка!
Он говорит бодро и даже насмешливо, но прислушивается к ощущению, одному-единственному – чужой ладони, греющейся в кармане его плаща. Слышать такое – неожиданная предательская нелепость, и дело не в том, как ненавидит Людвиг непрошеные советы. Его задевает другое; хочется даже огрызнуться: «Не слепа ли ты?» Это уже смешно. Но за смехом маячит что-то, к чему он не готов. Смех может обратиться вспышкой невыносимой боли, как случается у легочных больных. Ответ Безымянной на «Будь моей» не угадаешь. Он может быть холоднее всего боннского снега.
– Разумеется, я женюсь однажды, – уверяет он почти невозмутимо. – Но пока мне не с руки отягощать себя супругой. За ней пойдут дети, а с этим, судя по отцу, невозможно встать на ноги. Мне бы углядеть за братьями, я уже будто вожусь с двумя сыновьями…
– Ты будешь хорошим родителем, – отзывается она уверенно. – И мужем, если только кто-то тебя обуздает.
«А кто обуздает тебя? Сколько свершений должно быть за плечами у этого счастливца?»
– Кто знает. – Нужно замолчать, но снова не выходит, с губ само слетает: – Ну а что насчет тебя? Ты…