Письма к Безымянной
Шрифт:
Каспар молчал. Рот он закрыл, собрался, а мрак в глазах словно сгустился. Ни тени раскаяния, ни тени гнева, только ожидание. Мне было что добавить. Я продолжил:
– Я не давал никаких обещаний за тебя. Сказал, что лишь попрошу, а ты сам напишешь ответы или нанесешь визиты. Я оставлю тебе список, ты почти всех знаешь. Они бывают в капелле, были с нами на балете у Вальдштейна… – Невольно я зачастил. – Все зависит только от тебя! Я не заставляю! Я просто…
«Мне кажется, это твое призвание, у тебя получится, и ты будешь радоваться, видя их результаты». Но скажи я такое – брат бы расхохотался или даже ударил меня, поинтересовавшись, с чего я возомнил себя знатоком его души. И я закончил иначе:
– Я очень хочу, чтобы уроки отвлекали от…
44
Из-за затянувшихся на 20 лет военных действий Людвиг так и не вернулся в Вену.
С каждым витком скорее родительского, чем братского монолога я чувствовал себя все глупее и неуютнее под пробирающим до костей взглядом. Наконец риторика моя иссякла, и я почти умоляюще спросил:
– Так что скажешь?
Глаза брата блеснули ярче – и показалось, что вместо ответа мне прилетит в живот кулак. Мы никогда не дрались, тычки и тумаки он позволял себе только с Нико, но даже это быстро бросил, начал держаться с нами обоими скорее как с двумя жирными слизнями, ползающими по его дому, но по нелепой случайности не подлежащими убийству. Но сейчас – видя на скулах Каспара желваки и слыша слабый скрип его зубов – я действительно опасался удара. Впрочем, брат остался сидеть на банкетке, даже устроился вальяжнее: поставил на застонавшие клавиши фортепиано локоть, подпер подбородок ладонью.
– Думаю, ты доволен собой, – наконец изрек он. Я вздрогнул.
– О чем ты?..
– Отправишься в новую жизнь, бросив мне кость… – Губы скривились. – Очаровательное благородство. В этом весь ты.
Правую руку пронзила боль: я стиснул ее левой так, будто хотел сломать, даже начал выворачивать… Я одернул себя, не дал дрогнуть ни одной мышце. Нет, нет…
– Каспар, я не бросаю тебе кость, а прошу помощи, – повторил я робко, разжимая пальцы. Выдержка все же мне изменила, я нахмурился и добавил: – И напомню еще раз, что уезжаю не в свою новую жизнь, а строить ее для нас. – Каспар молчал. Я, вздохнув, продолжил: – Нам всем будет лучше в Вене. Мы все заслуживаем большего. И я очень постараюсь, чтобы…
– ДА КТО ТЕБЯ ПРОСИЛ? – взревел вдруг Каспар, резко распрямляясь, и от его крика, кажется, зашевелились мои волосы. – Какого дьявола? КАКОГО?
Я подавился: продолжение застряло в самой глотке, упало еще ниже и, скрутив желудок, заставило меня закашляться. Я согнулся – такие были спазмы. Выступили слезы, но и сквозь них я видел горящий взгляд брата. Наши лица теперь, из-за моей позы, оказались почти вровень. Каспар кричал, все кричал:
– Кто?! – Кулаки сжались, точно он хотел схватить меня за горло, но передумал в последний момент. – Кто, Людвиг, и когда просил тебя прокладывать кому-то дорогу, тем более так жалко? – Он оскалился уже в лютом бешенстве. – Прошло столько… – голос стал глуше, но клянусь, мой друг, клянусь, лучше бы брат и дальше вопил, ведь то, что он прошептал, было стократ хуже, – столько времени, а ты не понял… Лучше бы ты просто шел своей! Подальше, еще когда поехал ублажать своего Моцарта! – Он сплюнул на пол. Даже раздавленный услышанным, я чуть не сделал ему замечание, но не успел. – Лучше бы не возвращался! Перестал воровать у меня! Но ты вернулся и украл все, все до капли, я…
Он запнулся, а я к тому времени нашел силы на целое одно движение: вытер глаза. Не стоило, я не был готов к увиденному – к слезам гнева, к тому, как они буквально вскипают на ржавых ресницах Каспара. Ноги отяжелели, точно у железного голема; желудок все скручивало. Я накрыл его ладонью, выпрямился, глубоко вздохнул. О, я поныне благословляю ту боль: она помешала чудовищу снова сорваться с цепи, помешало убить Каспара. Я лишь вообразил, как заношу руку, затрещиной сшибаю его с банкетки и ломаю ему шею. В последний раз в подобном гневе я был в тот день 1787 года, когда в моей комнате шел снег. Тогда к услугам моим была уйма того, что я мог разворотить, сейчас – ничего, не смел же я оставить братьев в бедламе. И я справился с собой. Сделав несколько вдохов-выдохов, вернул руки за спину. Наши с Каспаром взгляды пересеклись, и я принялся молить, что еще мне оставалось?
– Ты… да что тебя так мучает? Объясни.
Каспар отвел глаза. Теперь он бегал взглядом по всей моей фигуре, ища то ли самое больное место, то ли продолжение собственных слов. Я тоже не мог говорить: злая отповедь потрясла меня. Чудовище, не находя, с кем расправиться, скребло когтями по моему же сердцу. Какое воровство? Что я украл у него? Пару конфет в детстве: мне как старшему всегда доставалось меньше. Бусину насыщенно-зеленого цвета: мы нашли ее вместе на одной из центральных улиц и не поделили. Дохлую лягушку: ее хотел препарировать Франц. Пустую бонбоньерку с портретом похожей на тебя девушки – ведь брат собирался использовать ее как тюрьму для майского жука… Я не понимал и поэтому сделал то, что, как с собой ни боролся, делал лучше всего. Я ударил Каспара, просто чуть иначе:
– Ну же! – Видя, что он молчит, я перевел взгляд на фортепиано. – Скажи мне хотя бы так, раз я иначе не понимаю! – Я сделал легкий, насмешливый приглашающий жест. – Вольный мотив на тему «Прощание с проклятым братцем, которого я бы утопил»! Что-нибудь поживее, си-бемоль мажор! Вперед, ну!
Я сам услышал: уже на втором предложении мой голос задрожал, к концу третьего – зарокотал. Как хотелось мне, чтобы рядом была ты, чтобы взяла меня за руку, чтобы сделала вид, что падаешь в обморок, – я отвлекся бы, поддался бы хитрости и пощадил бы брата, как щадил меня отец, если вовремя появлялась мать. Но я был один на один со своим чудовищем. С обидой. С болью в желудке.
– Импровизируй! – рявкнул я и пошел дальше: схватил Каспара за ворот сзади, развернул, словно непослушного щенка, разве что не ткнул в фортепиано носом.
Брат – то ли огорошенный самой идеей проклинать меня так, то ли тоже считающий это лучшим выбором, чем плеваться словами, – не попытался воспротивиться. Глаза его опять заблестели, на скулы вернулись желваки. Он расправил плечи, отряхиваясь от бесцеремонного прикосновения, мотнул головой, заставляя вихры убраться с крутого лба. Я скрестил руки на груди. Не знаю, что нашло на меня… но я хотел, нет, жаждал услышать эту мелодию. Мелодию ненависти ко мне же, мелодию брани вслед, мелодию, которая наконец приоткроет для меня завесу над этой дурной душой. Каспар сидел без движения несколько секунд. Наконец он занес над инструментом пальцы – широкие, совсем как у отца поросшие на фалангах волосами. Тут я очнулся. И мне стало страшно.
Я вспомнил, как играл душу Моцарта и как мрачно потом говорил об этом выкидыше юношеской обиды Сальери; вспомнил, что Моцарт умер так рано. Нелепо, но я усомнился: не я ли проклял его, не проклянет ли Каспар меня? Я подумал смалодушничать – остановить его, даже попросить прощения, пусть и не понимал за что и считал, что извиняться должен он. Я не успел. Не было и нужды. Потому ведь я и зову это ударом, потому и стыжусь до сих пор. В глубине души я знал, чем все кончится.
Каспар не сыграл ни аккорда – руки его свело судорогой. Какое-то время они тряслись в воздухе тусклыми призраками, сжимались, разжимались. Хотя тот, кто прежде унижал его, храпел в другом конце дома, брат дышал все чаще. Плечи вновь сутулились, сильнее с каждой секундой, дрожали губы. Наконец, сдавленно зарычав, он ударил по клавишам кулаками раз, другой, третий, и инструмент завыл с ним в унисон.