Письма к брату Тео
Шрифт:
Я временно воздержался от дальнейших расспросов и заговорил о выставке в «Арти» и т. д. После обеда все исчезли, а дядя С, его жена и нижеподписавшийся остались одни и приняли соответствующие позы. Дядя С, как священник и отец семейства, взял слово и объявил, что он как раз собирался послать письмо нижеподписавшемуся и что теперь он прочтет это письмо вслух. Но тут я снова спросил: «Где К.?» Я ведь знал, что она в городе. Дядя С. ответил: «К. ушла из дому, как только услышала, что ты здесь». Я, конечно, ее немножко знаю, но, уверяю тебя, ни тогда, ни даже сейчас я толком не понимал и не понимаю, чем считать ее холодность и суровость – хорошим или дурным предзнаменованием. Такой, внешне или на самом деле, холодной, резкой и суровой она бывала только со мной. Поэтому я не стал спорить
«Прочтут мне письмо или нет – безразлично, – сказал я, – меня оно мало трогает». И вот я выслушал послание, составленное в очень достойных и ученых выражениях. Содержание его, в сущности, сводилось к одному – меня просили прекратить переписку, советуя мне сделать над собой самое решительное усилие и выбросить всю эту историю из головы. Наконец чтение кончилось. Я чувствовал себя совершенно как в церкви, когда пастор, несколько раз соответственно повысив и понизив голос, произносит заключительное «аминь»: вся эта сцена оставила меня столь же равнодушным, как заурядная проповедь.
А затем начал я и, насколько мог спокойно и вежливо, сказал: «Я уже слышал подобные разговоры и раньше; что же дальше – et apres сa?»
Тогда дядя С. поднял глаза, всем своим видом выражая изумление, как это я до сих пор не убедился, что здесь достигнут крайний предел человеческого разумения и долготерпения. На его взгляд, никаких «et apres да» тут быть не может. В этом духе мы и продолжали разговор, в который время от времени вставляла слово тетя М.; я разгорячился и перестал выбирать выражения. Дядя С. тоже вышел из себя – настолько, насколько это может позволить себе священник. Он не сказал прямо: «Будь проклят», но любой другой человек, кроме священника, будь он в том же настроении, что дядя С, произнес бы эти слова.
Ты знаешь, что я по-своему люблю отца и дядю С, поэтому я несколько отступил и начал лавировать, и к концу вечера они сказали, что я, если хочу, могу остаться переночевать. Тут я отрезал: «Я вам очень признателен, но, раз К. при моем появлении уходит из дому, я считаю, что мне сейчас не время оставаться здесь на ночь, я ухожу в гостиницу». Они спросили: «Где же ты остановился?» Я ответил: «Еще не знаю», и тогда дядя с тетей решили, что они лично покажут мне гостиницу подешевле. И Бог ты мой! Эти двое стариков отправились вместе со мною по холодным, туманным, грязным улицам и действительно отвели меня в очень хорошую и дешевую гостиницу. Я требовал, чтобы они не ходили, но они настояли на своем и показали мне дорогу.
Знаешь, в этом было что-то человечное, и это успокоило меня. Я пробыл в Амстердаме два дня и имел еще один разговор с дядей С, но ни разу не видел К. Когда бы я ни приходил, она пряталась от меня. Тем не менее я объявил, что, хоть они и считают вопрос решенным и конченным, я, со своей стороны, на это не согласен, пусть так и знают.
На это они снова твердо возразили, что со временем я научусь смотреть на вещи более здраво.
В течение этих дней в Амстердаме я чувствовал себя совсем одиноким, заброшенным и не знал, куда деться: полудоброта дяди и тетки и бесконечные разглагольствования угнетали меня. Наконец мне стало совсем невмоготу, и я спросил себя: «Ты что же, опять собираешься впасть в меланхолию?» Затем я сказал себе: «Не давай сбить себя с ног» – и утром, в воскресенье, в последний раз пошел к дяде С. и объявил: «Послушайте, дорогой дядя, будь К. ангелом, она была бы слишком хороша для меня – не думаю, что я мог бы долго любить ангела. Будь она дьяволом, я не хотел бы иметь с ней ничего общего. В данном же случае я вижу в ней только женщину с женскими страстями и настроениями и безмерно люблю ее; это чистая правда, и я рад этому. До тех пор, пока она не ангел и не дьявол, вопрос остается открытым».
Дяде С. оставалось лишь что-то – я уж не помню что – пробормотать о женских страстях; затем он ушел в церковь. Неудивительно, что человек там ожесточается и становится как камень; я знаю это по собственному опыту.
Итак, твой «нижеподписавшийся» брат не дал сбить себя с ног; тем не менее он был подавлен, словно слишком долго простоял у холодной, твердой, выбеленной известью церковной стены. Рассказывать ли тебе об остальном, мой мальчик? Тео, ты ведь сам реалист, так вытерпи же и мой реализм.
Я уже писал тебе, что, когда надо, мои секреты перестают быть секретами, и не беру обратно своих слов; думай обо мне что хочешь: для меня не так уж важно, одобряешь ты мои действия или нет.
Продолжаю. Из Амстердама я отправился в Гарлем, где провел несколько приятных часов с нашей маленькой сестренкой Виллеминой и погулял с ней. Вечером я отправился в Гаагу и около семи часов был у Мауве.
Я сказал ему: «Послушайте, Мауве, вы собирались приехать в Эттен, чтобы по возможности посвятить меня в тайны палитры; но мне кажется, нескольких дней для этого мало; поэтому я приехал к вам и, если не возражаете, останусь здесь на месяц-полтора или на любой срок, какой вы укажете; вот тогда будет видно, что мы можем сделать. С моей стороны дерзость требовать от вас так много, но j'ai Гёрее dans les reins». Мауве спросил: «Вы что-нибудь привезли?» – «Да, вот несколько этюдов». После этого он расхвалил их, расхвалил чересчур сильно; правда, он и покритиковал их, но слишком мало. Итак, на следующий день мы поставили натюрморт, и он начал мне объяснять: «Палитру надо держать вот так». После этого я написал несколько этюдов, а позднее сделал две акварели.
Таковы результаты. Но работать руками и головой – это еще не вся жизнь. Я и сейчас чувствую, как меня до глубины души пронизывает холод от вышеупомянутой реальной или воображаемой церковной стены. «Не хочу поддаваться этому роковому чувству, – сказал я себе и подумал: – Я хочу быть с женщиной, я не могу жить без любви, без женщины. Жизнь не стоила бы ни гроша, не будь в ней чего-то очень большого, глубокого, реального. Однако, – продолжал я, – ты говоришь: „Она и никакая другая“, а сам собираешься пойти к другой женщине; это неразумно, это противоречит всякой логике». И я ответил себе: «Кто же хозяин – я или логика? Логика для меня или я для логики и действительно ли так уж я неразумен при всей моей неразумности и недостатке здравого смысла? Правильно я поступаю или нет – не важно, я не могу иначе – эта проклятая стена слишком холодна для меня; мне нужна женщина, я не могу, не желаю и не буду жить без любви. Я человек, и человек со страстями, я должен пойти к женщине, иначе я замерзну или превращусь в камень, короче – буду сбит с ног». При сложившихся обстоятельствах мне пришлось выдержать большую борьбу с самим собой, и в этой борьбе победило то, что относится к физиологии и гигиене и о чем я более или менее знал по горькому опыту. Нельзя безнаказанно жить слишком долго без женщины. Я верю: то, что одни называют Богом, другие – высшим существом, третьи – природой, не может быть неразумно и безжалостно; короче говоря, я пришел к заключению, что мне надо поискать себе женщину.
И видит Бог, искать пришлось недолго. Я нашел женщину – немолодую, некрасивую, даже ничем не примечательную. Впрочем, может быть, тебе это все-таки интересно. Она была довольно высокой и плотной, руки у нее были не как у дамы, у К. например, а как у человека, который много работает; но она не была ни груба, ни вульгарна, и в ней было что-то очень женственное. Она напомнила мне некоторые любопытные фигуры Шардена, Фрера или, быть может, Яна Стена – в общем, то, что французы называют «une ouvriere». Она пережила немало невзгод – это было видно, жизнь не баловала ее. Нет, нет, в ней вовсе не было ничего выдающегося, ничего особенного, ничего необычного. «Любая женщина в любом возрасте, если она любит и если в ней есть доброта, может дать мужчине если уж не бесконечность мгновения, то мгновение бесконечности».
Тео, для меня в этой некоторой бесцветности, присущей тому, кто не избалован жизнью, заключено удивительное очарование! О, это очарование было и в ней, я даже видел в ней что-то от Фейен-Перрена или Перуджино. Видишь ли, я ведь не совсем невинный птенчик или младенец в люльке. Уже не первый раз я вынужден уступать этому влечению. Да, влечению и любви к тем женщинам, которых так проклинают, осуждают и обливают презрением священники с церковной кафедры. Я же не проклинаю, не осуждаю и не презираю их. Мне уже около тридцати, так неужели ты думаешь, я никогда не испытывал потребности в любви?