Письма к Луцию. Об оружии и эросе
Шрифт:
Какому божеству принес в жертву своего коня Спартак?
Нептуну, которого почитают в образе коня греки? [223]
Солнцу, которому приносят в жертву коней персы, массагеты и индийцы?
Или Марсу, в честь которого кормил своих кобылиц человеческим мясом Диомед?
Если верно последнее, то жаждал ли человеческой крови фракиец Спартак? Жаждал ли он кровопролития, повинуясь зову своей фракийской крови, или же стремиться к кровопролитию научили его мы в гладиаторской школе в Капуе? И главное — проливал ли он все эти три года кровь в Италии, чтобы сдержать натиск твоих легионов там, в Азии, или же хотел вырваться из Италии, и потому метался по ней от Альп до Сицилии, а под конец попытался покинуть ее через Брундизий? Что вело армию Спартака все эти годы — жажда кровопролития или все-таки
223
В частности, перед началом Третьей Митридатовой войны понтийский царь утопил в море в честь Посейдона двух белых коней. — Аппиан. Митридатовы войны. 70.
Я думаю о фракийских обычаях. Думаю о загадочных фракийских богах, величайшим из которых фракийцы почитают Меркурия, сущего во всех трех мирах. Думаю о фракийских страстях и о моем любимом боге Дионисе. Думаю о фракийских конях. Вспоминаю кобылиц-людоедок Диомеда. Вспоминаю коней фракийца Реса, которым надлежало спасти Трою: Улисс захватил их, а затем, изобретя чудовищного деревянного коня, погубил Трою.
Среди этих поисков мысль, моя наталкивается на нечто воистину ужасное. Идя в поход на Грецию, Ксеркс провел по земле Фракии священных коней персидского бога солнца, а затем множество поколений фракийцев, вплоть до наших дней, поклонялись следам их копыт. Несмотря на то, что Ксеркс был разбит греками и с позором бежал обратно через ту же Фракию. Фракийцы знали об этом, но победа и поражение, сила и слабость не стали для них мерилом святости.
Представляю себе, как в день весеннего равноденствия они выходят на дорогу, по которой прошли когда-то священные кони, и самозабвенно, с присущей им фракийской страстью молятся давно стершимся следам. Вот что страшно, Луций.
А мы ежегодно убиваем октябрьского коня, но так и не верим в спасение Рима: близится окончание римского века [224] .
Я видел, как Спартак убивает своего коня.
Конь с дикой преданностью смотрит на фракийского гладиатора, косится черно-искрящимся глазом на знакомый меч, прекрасно зная своим звериным чутьем, что в этом мече — его смерть. Конь понимает чутьем то, чего не понимал бы, если бы обладал разумом. А нашему разуму это понятно, хотя этого не желает принять наше чувство.
224
В I веке до н. э., особенно в середине его, в Риме как роковом городе, «второй Трое», ожидали «окончания века» и наступления «великого года» — всеобщей гибели и возрождения. Состояние римского общества того времени прекрасно передал в немногих словах Ф. Зелинский: «Предсказания Сивиллы с одной стороны, учения философов о периодических «палингенесиях» — с другой, астрология — с третьей — все это создало душную, щемящую атмосферу, в которой всякое внешнее злоключение ощущалось вдвое болезненнее, чем следовало». (Из жизни идей. Том III. СПб. 1907. С. 48.)
Затем меч вонзается в бугристую конскую грудь, и оттуда сильной струей хлещет кровь.
Конь умирает быстро: Спартак умел наносить верный удар. И все же в последние мгновения своей жизни конь ужасно страдает. Не только от железной боли, пронзивший ему сердце, но и от животного сознания нарушенной верности, нарушенной человеческой любви — самого сложного и непонятного из всех видов любви, присущей живым существам.
Самого Спартака я не видел, видел только его коня: в дни моих метаний по Сицилии этот конь был моим конем. Мне было очень больно, и моему коню тоже, думаю, было очень больно, смертельно больно. Так мне казалось. И чтобы избавить его от нашей боли, я гнал его немилосердно вперед по всему острову.
Мой конь — огромный черный жеребец фессалийской породы, совсем не похожий на превосходных, выносливых, очень изящных более мелких сицилийских лошадей. На мне тоже был черный плащ и черные сапоги. Может быть, потому, что белый цвет нашего имени слишком напоминал ее восторги.
Я носился всюду, словно черный призрак среди бела дня. Уже через несколько дней пошли слухи о демоническом Черном Всаднике, и, сколь это ни кажется несуразным, я сам же поверил в них: моя человеческая сущность исчезала. Летевшая неотступно то следом за мной, то впереди меня Сфинга,
Порой мне становилось страшно от выносливости моего коня, от моего отчаяния, от нашего умопомрачительно полета. Я ожидал — и надеялся тоже, — что в этом полете мы вырвемся из жизни.
А иногда я надеялся, что мой конь, конь-жертва, отомстит мне за мое неистовство и убьет меня.
Целомудренный Ипполит был брошен конями на растерзание морю. Возгордившийся Беллерофонт был сброшен с неба Пегасом — крылатым воплощением своих же оторвавшихся от подлинного мира мыслей.
И вот, однажды ночью, у моря неподалеку от Агригента мой обезумевший от раздраженного недоумения конь в резком прыжке вдруг сбросил меня на прибрежную гальку.
Я упал навзничь, в теле моем была боль, но была и отрешенность. Я видел перед собой море: черные волны, спокойные волны плеском своим говорили, что могут унести и поглотить меня, но я знал, что они не сделают этого. Самое страшное было то, что это черное море тоже было беспредельно, как и то — золотистое море моего блаженства.
Так прошла вечность.
Затем сквозь плеск черных волн я услышал журчанье источника. В какой-то миг я подумал, что это журчит Лета — поток Забвения.
Око Смерти — с того шлема — пристально глядело на меня.
Затем я понял, что журчание неведомого источника было ржанием моего коня. Он вернулся. Он простил меня. Его черные глаза дико сверкали самоцветами, настойчиво призывая меня в жизнь. Он склонил ко мне голову: дыхание его было теплым и могучим.
Может быть, и Спартака прощал так заколотый им конь где-то в потустороннем мире? Прощали и все жертвенные кони своих столь почитавших их жертвователей? Прощал октябрьский конь меня — римлянина?
После этого падения я решил остановиться и остановился в Лилибее, потому что этот город — самый удаленный от Сиракуз. Да и от Мессаны, «второй родины» Верреса, тоже.
В окрестностях Лилибея и на склонах Эрика, вплоть до Панорма сохранилось множество захоронений карфагенян и их наемников. Захоронения карфагенских наемников появились здесь главным образом в завершающий период Первой Пунической войны, когда главнокомандующим на Сицилию был послан Гамилькар Барка, отец Ганнибала. Что же касается собственно карфагенских захоронений, то таковых здесь множество и при том самых разных времен, поскольку эта область издревле принадлежала Карфагену. В течение веков захоронения были хранимы суеверным страхом перед заклятиями, наложенными как жрецами своенравных финикийских божеств, так и разного рода африканскими и иберийскими колдунами. Среди местного населения нет недостатка в сорвиголовах, готовых ради денег, даже небольших, почти на что угодно, и все же суеверный ужас — хвала богам! — сберег для моего собрания очень любопытные образцы хранившегося в могилах оружия, причем сберег их не только от грабителей минувших веков, но — невероятная удача! — и от ищеек Верреса.
Народ здесь очень своеобразен: пожалуй, подобного смешения мне еще не приходилось наблюдать нигде — разве что в Александрии. Кроме греков и италиков, встречаются также люди с очень курчавыми волосами и характерно изогнутым носом — потомки финикийцев, как правило, сами о том уже не ведающие: они носят италийские имена и говорят на здешней убогой смеси нашего языка и греческого. Есть также светлоглазые, с легким налетом медного цвета на коже, с лицами, на которых застыла особая наивность, — явно потомки ливийских и нумидийских наемников Карфагена. Оставили здесь своих потомков галлы, иберы, лигуры, а кроме того — сирийцы, наводнившие Сицилию уже относительно недавно. Но самые примечательные и самые необычные — это сиканы, ради которых и сделано это этнографическое отступление. Фукидид считает, что сиканы, наряду с киклопами и лестригонами, были древнейшими жителями Сицилии, переселившимися из Испании, а Тимей — что это потомки автохтонного населения [225] . Несомненно одно — сиканы не похожи ни на какой другой народ, в том числе на прибывших из Италии и родственных нам в какой-то степени по языку сикулов, элимов и моргатов — тоже древнейших обитателей острова.
225
Фукидид. VI, 2, 2; Диодор Сицилийский. V, 6, 1.