Письма к Луцию. Об оружии и эросе
Шрифт:
Я смотрел на Паликов и снова без жалости к самому себе, неумолимо думал об Эвдемонии. Не мстили ли Палики мне, римлянину, разбивая страстью любовной и душу и тело мое? Не мстила ли мне сиканская кровь, текущая в жилах Эвдемонии? И греческая кровь, которой в жилах ее еще больше? Не сетовал ли я на то, что в самые светлые, в самые возвышенные часы мои с Эвдемонией взгляд ее видел во мне возлюбленного мужчину, но не меня — Луция Эмилия Сабина, римлянина, ищущего смысл или осмысление бессмысленности в исследованиях ars gladiatorial Насколько разными были наши миры… Эмпедокл вошел в кратер Этны, чтобы постичь ее недра, и вулкан сожрал философа, выплюнув
И еще показалось мне в час, когда я смотрел на Паликов, что я вижу некое подобие самого себя — все, что оставалось от меня, было совершенно абсурдным сочетанием четырех стихий. В какой-то миг мне показалось также, что, если я останусь еще совсем немного у грибовидных всплесков расплавленной грязи, то и сам стану Паликом. Я поспешно ушел, чтобы не повредиться рассудком окончательно.
Однажды ночью в горах на западных склонах Этны я попал в совершенно особую стихию, состоящую из лая: вокруг было безбрежное море, где каждая волна была псом; был дремучий лес, где каждый листик был псом; был оглушительный камнепад, где каждый камень был псом.
Псы Гекаты рыскали всюду вокруг. Распавшиеся на тысячи живых, хотя и незримых частиц, псы Скиллы. Наконец, ей удастся сожрать меня. Эта женская стихия, явившаяся мне когда-то во сне в образе юной девушки, выпустившей из лона своего шестерых псиц, чтобы те разорвали меня во время нашего совокупления, бушевала теперь вокруг: женственность в ее самом ужасном виде заполонила весь мир.
Едва ли не самое ужасное было то, что и конь мой, в существовании которого я не мог сомневаться, тоже явно чувствовал псов: стало быть, я не сошел с ума, но и вправду оказался в некоем потустороннем мире. Или в его преддверии, где вход в царство Аида охраняет не трехглавый Кербер, укротить которого можно одной медовой лепешкой, но неисчислимая и незримая яростная песья стая.
Потом я узнал, что оказался тогда вблизи страшного святилища Адрана — Черного бога-копьеносца [216] , возлюбленного Гиблейской богини, которая родила от него Паликов. В святилище Адрана выкармливают тысячи священных псов, которые в ту ночь, неизвестно как, вырвались из своего загона.
Просто чудо, что псы Адрада не разорвали меня вместе с конем.
Эвдемония преследовала меня неотступно. Ее огромные глаза заполняли все вокруг. Когда-то в них был свет солнца, было мое — отзвук моего имени по-гречески, которое она кричала от восторга, когда я врывался в нее. А теперь в них была совсем помутившаяся луна, и не было ее чудесных волос lumina.
216
Одна из этимологий имени Адрана связывает его с латинским ater черный.
Она летела за мной следом, моя Сфинга, моя любовь и мое чудовище. Ты видел хотя бы одно изображение летящей Сфинги, Луций? Сфингу всегда изображают в мудрой позе львицы, с которой никогда не возникнет желания совокупиться даже у сатиров, несмотря на ее превосходную грудь и прекрасное лицо с изящной прической всегда по последней моде в зависимости от времени, когда создано то или иное изображение. Смотришь на эти изображения и думаешь — женщина это или нет? Ни то, ни се — мудрость абсурда. Полная загадка.
А моя Сфинга была истинным чудовищем: она летела за мной на широко распластанных, как у совы, крыльях, но оперение их было острее и ужаснее, чем оперение Стимфалийских птиц. Она стелилась
Я все стремительней, все упорнее гнал моего огромного коня, и громкий стук его копыт пробивал мне путь среди гнетущего беззвучия, а его блестящая черная шерсть была единственным светом среди утопившей в себе все мутной белизны глаз моей возлюбленной.
Взгляд моей Сфинги искал меня, не мог найти, но она чуяла меня и неотступно следовала за мной.
Затем мне вспомнилось всплывшее откуда-то из густого тумана памяти некое сказание о том, как женский голос звал героев, и те, услышав свое имя, погибали.
Я мчался по неведомым местам, боясь услышать ее столь желанный зов — мое имя по-гречески, сгусток света в разрываемых блаженством устах Эвдемонии: «О, Ле…» [217] Я боялся произнести мысленно свое имя до конца — боялся привлечь ее тем самым к своим мыслям, чтобы внутри меня не прозвучал зов, которого — я был уверен! — искала, отчаянно, словно ослепнув, Сфинга. Чтобы спрятать мое имя от ее чутья, не дать ей проникнуть в мой разум, я заставил себя думать о другом: принялся упорно вспоминать имя женщины из жуткого сказания, в котором женский голос губил героев.
217
Здесь подразумевается греческое соответствие имени Луций — Левкий.
Я видел, как эти герои, откликаясь на женский призыв, падают откуда-то в некую бездну, из которой нет возврата.
Я чувствовал Сицилию через тело моего бешено скакавшего коня — моего черного солнца, единственного живого на всем белом свете, единственного живого существа, соединявшего меня с миром живой жизни, который словно не существовал больше среди кошмара, залитого белизной ее глаз.
Мне показалось, что герои из полузабытого древнего сказания падают в бездну, отрываясь от некоего островка жизни среди моря смерти, островка, похожего на моего коня. Затем мне показалось вдруг, что они и вправду падают с коня.
Да, они падали с коня. Только не с живого коня, стремящегося дать выход своей мощи в стремительном беге, подобно моему коню, не с коня-жертвы, наподобие убитого Спартаком или убиваемого нами ежегодно октябрьского коня [218] , а с коня-убийцы, коня-пагубы, коня-чудовища. С деревянного коня.
Я вспомнил. Это был Троянский конь, и сокрытые в чреве его ахейские герои падали оттуда вниз, очарованные женским голосом, пока Улисс не задушил одного из них, разрушив тем самым чары.
218
См., напр., объяснение этого римского обычая у Феста (57 L): «Марсу приносят в жертву коня, потому что троянцы были побеждены посредством его изваяния или же потому, как считается, что Марсу особо любезен этот вид животных».