Письма к Н. А. и К. А. Полевым
Шрифт:
Не знаю почему, треть моих повестей не напечатана: Два вечера на биваках, Изменник, Роман и Ольга, Рассказ пленного офицера, Дагестанские письма, и кое-что еще. Не купят ли в Москве их для печати (но в одном формате с пятью первыми); потолкуйте с книгопродавцами. Туда я бы прислал конец к Водам и Фрегат Надежду. C'est en passant.
Будьте счастливы. Ваш Александр Бестужев.
XXV.
16 марта 1833.
Писал к вам неделю назад; пишу и теперь. В этот раз строки мои будут сама проза – нет в голове ни мысли для передачи… так все они черны и не общежительны. В увеличение скуки прилагаю по поручению 125 р. асс. для покупки медицинских книг: прикажите кому-нибудь исполнить это. Я уже не смею и извиняться в моей назойливости, но погодите, это скоро кончится. Дербент для меня передняя ада – так преследует меня в нем глупость, то есть злоба людская. К тому же, Ивану Петровичу вышла отставка, и он уедет – я останусь на жертву скуке, чтобы не сказать
Обнимите брата Николая Алексеевича, поцелуйте руку за меня у супруги вашей, пусть цветет здоровьем ваша малютка.
Ваш душой Александр Бестужев.
Дербент.
XXVI.
Дербент, 1833 г. апреля 5 дня.
Христос воскресе!
С тех пор как дышу я подлунным воздухом, не встречал я так печально светлый день Пасхи, как нынешний. Больной говел я, но, причастясь в четверг, я был сломлен болезнью новою, так что если бы не сильный прием каломеля, я был в готовности отправиться ad patres. Теперь оправляюсь, но еще бледен, худ, грустен. Письмо ваше было единственное яичко, которым я разговелся. Дивлюсь, что вы жалуетесь на молчание мое: мне кажется, что писем моих к вам никак нельзя назвать редкими.
Случается, что по две почты сряду пишу к вам, и никогда лень моя не старается далее трех недель. Чудеса в решете наша почта: она, кажется, как страус, глотает даже бумагу – и нет на нее ни суда, ни расправы. Между прочим, получили ли вы от 16 января посланные 1800 р. для покупки коляски и пр., потом 25 р., потом 120 р.? Насчет коляски я уже писал, чтоб ее отправить в Астрахань; оттуда легко найти случай. Эту обязанность должно возложить на Татарина, коему было вложено письмо; от него же взять и недостающих денег. Если же он уклонится по мусульманской совести, то немедленно дошлются деньги отселе. Ш-в душевно благодарит вас за то, что взяли на себя хлопоты покупки для него коляски; он благороднейший человек, каких только я знаю, и одолжение ваше не упадет на камень. Про меня и говорить нечего – вас я считаю не иначе как братом, и братом не нынешнего света. Так как вы имеете теперь 200 экз. Повестей и Рассказов моих, то, если угодно, можете уплатить себе из вырученных денег то, что я причитаюсь вам должен (сколько это?), или, если угодно дождаться до светлых часов, я уплачу статьями. За прежний долг по прежней цене, а далее посмотрим. Вы не ошиблись, что на меня нашел черный дух – и черный день, прибавлю я. Со временем напишу почему и как. Скажу одно: я игралище судьбы – азиатский фатализм в Азии не заблуждение, а сущность. Впрочем, как бы ни шипела низкая злоба, моя невинность броня моему, сердцу. Сталь привлекает молнии, но молния сама бессильна разрушить сталь.
Благодарю за Странника; он однако ж очень худощав. Песнь Игорю переведена слишком вольно, и напев его однообразен что-то. Бологом – добром, а не по холмам. Сулица – копье; зачем же он перевел: побросали пращи? Конина, как он хочет, конская; у Нестора, который говорит иногда комонь, есть, что конина голова (в стане Святослава) продавалась по гривне. – Отчего таковины – насекомые, не вижу. – «Н рози нося им хоботы пашут» для меня все еще загадка. Охоботья у нас Новогородцев называются обломки колосьев в молоченом хлебе. Вероятно, что это конец, хвост, но почему «рози нося» и пр.? Им даны роги; хвосты землю пашут? – Во многих местах выражение обессилено другою картиной. «А злата и сребра ни мало того потрепать» – прелестно, живописно; но перевод: «нам не бречать уж», и неверен, и повторяет сказанное выше.
Суждение ваше обо мне пристрастно. Пожалуйста забудьте, писавши о сочинениях, что вы любите сочинителя. Впрочем, для нас «скоро настает потомство», оно рассудит и провеет суждения. Дай Бог, чтоб я не был волной между волнами, чтобы мое вдохновение не было ветер мимолетный… О, если бы судьба дала мне хоть один не отравленный людскою злобою год, чтоб я мог попробовать крылья свои не спутанные в цепи! А то, едва я пытнулся было на дельную вещь (роман), судьба одела меня грозовою тучей. Я не имею ясности духа вылить на бумагу, что кипит в душе, но это пройдет, и я пришлю к вам отрывок, в коем изображу поэта, гибнущего от чумы… поэта, который сознает свой дар и видит смерть, готовую поглотить его невысказанные поэмы, его исполинские грезы, его причудливые видения горячки. Пусть не поймут меня, но я буду смел в этих безумствах.
Братнее объятие Николаю Алексеевичу; супруги вашей мыслью целую ручку, дочери – мое изгнанническое благословение.
Неизменный ваш Александр Бестужев.
XXVII.
Дербент. 1833 года мая 18 дня.
Не беспечность, еще менее гнев виной, любезный друг Николай Алексеевич, что я реже пишу к вам. Я боюсь возмутить душу вашу, помешать вашим занятиям. Какое мне дело, что вы не пишете часто, если и в редких письмах я узнаю вас и нахожу тем же? Между душой и душой путь слово; но когда они летают друг к другу в гости, не все ль равно, часты или редки станции? Оставим эти расчеты ползунам, и людям, которые везут жизнь на долгих. Я смею думать, судьба оставила в наших крыльях еще столько перьев, что хоть душою можем мы пролетаться, когда и как вздумаем. Терпеть я не могу шапочных переписок, хоть очень не редко, по необходимости, должен бываю писать и к друзьям, будучи, что называется, не в духе. За неволю пишутся пустяки, их выводить перо, гусиное, давно вырванное из крыла перо, – голова или сердце в нетчиках.
Напрасно вы отпеваете себя как домашнего человека, или просто как человека, хоть побожитесь – не поверю, и в доказательство приведу ваши же письма. В трупе живут лишь черви, на кладбище мелькают лишь блудящие огоньки – цветы и огонь признак здравия и жизни. Я не постигаю вашего расщепления бытия, грешный человек, или, признательнее сказать, ему не верю. Может ли умереть Николай, когда
Вы правы, что для Руси невозможны еще гении: она не выдержит их; вот вам вместе и разгадка моего успеха. Сознаюсь, что я считаю себя выше Загоскина и Булгарина; но и эта высь по плечу ребенку. Чувствую, что я не недостоин достоинства человека со всеми моими слабостями, но знаю себе цену, и как писатель, знаю и свет, который ценит меня. Сегодня в моде Подолинский, завтра Марлинский, послезавтра какой-нибудь Небылинский, и вот почему меня мало радует ходячесть моя. Не вините крепко меня за Бальзака: я человек, который иногда может заслушаться сказкой, плениться игрушкой, точно так же как сказать или сделать дурачество. Вот почему и Бальзак увлек меня своей Шагреневою кожей. Там есть сильные вещи, есть мысли, если не чувства глубокие. Выдумка стара, но форма ее у Бальзака яркая, чудная, и потом он мастер выражаться. Зато в повестях его я, признаюсь, нашел только один силуэт ростовщика, резким перстом наброшенный. В Нодье я сроду ничего не находил и не постигаю дешевизны похвал французской публики: она со всяким краснописцем носится будто с писаною торбой. Перед Гюго я ниц… это уже не дар, а гений во весь рост. Да, Гюго на плечах своих выносит в гору всю французскую словесность, и топчет в грязь все остальное и всех нас писак. Но Гюго виден только в Notre-Dame (говоря о романах). Его Han d'Islande – смелая, но неудачная попытка ввести бойню в будуары. Бюг Жаргаль – золотая посредственность. И заметьте, что Гюго любит повторять свои лица и свои основные идеи везде. Ган, Оби, Квазимодо – уроды в нравственном и физическом родах… потом саможертвование в Бюг, в Гернане, в Марион де-Лорм… Это правда, что он как по лестнице идет выше и выше по этим характерам; но Шекспир, человек более гениальный, этого не делал, а нам, менее даровитым, на это нельзя и покуситься. Надобна адская роскошь Байрона в приправах, чтобы разнообразить вырванное из человека сердце, которым кормит он читателя. Кромвель холоден и растянут: из него можно вырезывать куски как из арбуза, но целиком – нет. Мариона прелестна: это Гец для времени Ришелье. Полагаю, что Борджия достойна своей славы, и жажду прочесть ее. Кстати, Последний день осужденного – ужасная прелесть!.. Это вдохнуто темницей, писано слезами, печатано гильотиной. Пускай жмутся крашеные губы и табачные носы, читая эту книгу… пускай подсмеиваются над нею кромешные журналисты – им больно даже и слышать об этом, каково же выносить это!.. О, Дантов ад – гостиная перед ужасом судилищ и темниц, и как хладнокровно населяем мы те и другие! как счастлива Россия, что у ней нет причин к подобной книге!
Клятву перечитываю для последнего тома, только что полученного; кончив, скажу свое мнение, – не приговор, ибо человеку не по чину произносить приговоры. До тех пор скажу лишь, что я в ней находил Русь, что я здоровался с земляками, и не раз пробивала меня слеза.
Вы пишете, что плакали, описывая Куликово побоище. Я берегу, как святыню, кольцо, выкопанное из земли, утучненной сею битвой. Оно везде со мной; мне подарил его С. Нечаев. О своем романе ни слова. Враждебные обстоятельства мешают мне жить, не только писать.