Письма к Н. А. и К. А. Полевым
Шрифт:
Я у вас в долгу и без денег, по душе – не журите, если запоздаю отплатою, то наверно напишу вам повесть и посвящу вам же. Для этого, по новому условию с книгопродавцем Смирдиным и перепродавцем мною, придется вильнуть и сказать, что я еще в этом году прислал вам ее, а вы ее припрятали для казового конца. Аминь (Бог избавил его от греха: он не написал обещанной повести. Впрочем, я не понимаю, о каком условии с Смирдиным упоминает он. Мы увидим, что через год он сам торжественно отвергал даже мысль о подобном условии. К. П.).
Я знал Карамзина хорошо, и, несмотря на заботы его поклонников, решительно отказался от знакомства с ним. Двуличность в писателе его достоинства казалась мне отвратительною (Мнение совершенно несправедливое: Карамзин был противоположных мнений с Бестужевым, но никто не упрекнет его в двуличности. К. П.). С Гречем и Булгариным я был приятелем; но если бы вы знали, как я резал их!.. Это был вечный
Александр Бестужев.
XVII.
Дербент, 14 декабря 1832 г.
Уж не оттого ли я редко пишу к вам, почтенный, добрый мой друг Ксенофонт Алексеевич, что часто вас вспоминаю? Письмо и разговоры, которые нередко вожу с вами умственно, сливаются в одно, и мне кажется, я уж передал то бумаге, что было только в голове.
И то сказать: нередко бросаешь перо, именно потому, что сердце любит писать размашисто, а бумага такая тесная! А иногда и лист широк, да досугу ни капли – как быть! И в этот раз та же песня: успею ль, нет ли, поблагодарить вас и милую супругу вашу за все ваши хлопоты, за доброту, за вкус, за все, все! Покупками довольны как нельзя более… Ив. Петрович тоже поручил зашить в клеенку несколько благодарностей. Просят только переменить посылаемые башмаки: узки в подъемах. Комендант наш (Майор Шнитников, довольно долго бывший дербентским комендантом, благороднейший человек. Он один облегчал, судьбу Бестужева в Дербенте. Умер от ран, полученных в сражении с горцами. К. П.) поручал многим купить себе коляску в Москве; но Татары известные обманщики: лучший из них не стоит выеденного яйца. Тот не успел, другой не доехал. Пришлось вам челом ударить: по приложенной рацее приторговать коляску, а деньги вышлются в январе! Прочие распоряжения сделаны будут при деньгах.
Радуюсь умножению книжного племени. Сказки Луганского стоят благодарности, хотя их достоинство все в памяти издателя, но всякий ли умеет схватить народность? Всякий ли слепит из этого целое? Собственные вымыслы Луганского не очень удачны: эти похвалы Русакам, да насмешки над Французами – куда больно изъездились! Солдатских сказок невообразимое множество, и нередко они замысловаты очень. Дай-то Бог, чтобы кто-нибудь их собрал: в них драгоценный, первобытный материал русского языка и отпечаток неподдельный русского духа.
С. Глинка берется за все – даже за Армению. Но если бы знали, как сделалось переселение Армян из Адербиджана – содрогнулись бы камни. Лазареву поручено было вызвать тридцать тысяч охотников, нашлось до девяноста тысяч, и граф разрешил звать сколько может. Сулили золотые горы – и они покинули цветущий край, богатые деревни Урмийской долины; пришли – и не нашли зерна хлеба, крова для головы, сучка для хранения жизни. Ничего не было приготовлено. Им отвели гибельный климат, бесплодную почву, и с этим ничтожную денежную помощь, и то одной части. Половина их перемерла, четверть разбежалась, последняя четверть влачит бедственную участь в чужбине. А Глинка, я чай, разлился в возгласах… Вот наши колонии! Посмотрите, что теперь Эривань, что Ахалцых под нашим знаменем – это жалкие груды развалин, обитаемые шакалами. Все бежит, все сохнет. Да что говорить о дальности: на Каспии до сих пор нет парохода, хотя по газетам у нас давным-давно они крестят моря. А компания закавказская? а проекты об усмирении Кавказа торговлей? Право, стыдно и смешно говорить о том (Если в этой мрачной картине была правда тридцать лет назад, то в настоящее время все изменилось к лучшему. К. П.).
Третий том Клятвы не так занимателен как первые два. Куда девался гудочник? Он должен быть пружиною всего, а он и глаз не кажет. Поцелуйте однако ж за меня автора, как русского и как человека, которого я люблю.
Сегодня день моей смерти. В молчании и сокрушении правлю я тризну за упокой своей души, и когда найду я этот упокой? Воспоминания лежат в моем сердце как трупы – но как трупы-мощи…
Я не могу более писать…
Будьте довольны – счастье не нам, не людям; не знаю, есть ли оно где-нибудь, но что оно не здесь, это знаю.
Ваш Александр Бестужев.
XVIII.
Дербент. No 1. 4 января 1833 г.
Любезный и достойный друг Ксенофонт Алексеевич.
Поверите ли, что я минут десять смеялся от души замечанию вашему о черном галстуке. Смешно мне было, что я так отстал от модного света и сделал подобную ошибку (В одной из своих статей он выставил, как верх светского неприличия, явиться на вечер в черном галстуке; я заметил ему в письме, что, уже несколько лет, в черных галстуках являются на вечера все порядочные люди, а в белых – одни лакеи. К. П.), еще смешней, что это дало повод к переписке. Благословляю вас обеими руками не только на такие, но и на всякие поправки… был бы мой смысл в речи, а за мелочами я не гонюсь. Иногда даже могу ошибиться памятью, нередко опискою, и потому, по дружбе, ваш долг не пускать меня на улицу нечесаного. В предыдущем письме, немногие ваши спорные слова зацепили меня крючками, и, может быть, я буду отвечать на них печатно, как дополнение к первой статье. Не худо, если вы в немногих словах изложите ваши противоречия. Вопрос о романтизме далеко не решен в самой Франции, хотя Гюго и вздумалось сказать, что «жалкие слова: романтизм и классицизм, упали в забвенье, наравне с глюкизмом и пиччинизмом.» В зерне пороху заключалась уже вся система паровых и воздушных машин, ибо дым его есть и пар и газ вместе; но сколько веков протекло, покуда не угадали в природе силы расширяемости, стреляя каждый день из ружей! Едва ль не то же и с романтизмом было; но изобретение (не создание, заметьте) его полагаю я в эре христианства. Арабы и Скандинавы дали только грань ему; первообраз возник именно крестом. Я только об имени романтизма разумел, говоря о случайности – не об идее, не о сущности, ибо не менее других убежден в различии классицизма от романтизма. Я думаю только, что последние – ровесник уму человеческому, хотя он и редко проявлялся в древности: идея может быть и вовсе не проявляясь, ибо иное дело бытие, иное действие. Впрочем, дождавшись положительных возражений, я поговорю об этом пошире.
Сейчас получил с почты письмо ваше от 13 декабря: очень рад, что статья моя нравится вам обоим; я, признаюсь, не ждал этого, ибо, во-первых, торопился, а во-вторых, журнальные сапожки жмут мне ноги. Знаю впрочем, что вы мне льстите, сами того не замечая, а голос света, который расхватывает Загоскина и не покупает Вельтмана, правду сказать, для меня мыльный пузырь. Кстати о Вельтмане: подробности у него необычайно хороши, поэзия истинно в русском духе, но я уже сказал: повторения одного и того же рогоносия мне не нравятся! Конечно, оно могло быть во все времена, но к чему поднимать одеяло столько раз с ложа стариков наших? Я не нахожу ничего забавного в этом фатализме подсунутых жен и глупых детей. И потом, он стреляет все не ядром, а картечью, у эпизодов его мало между собою связи. Правда, все они живчики, все оригинальны, все истинны – это уже не маскарад, но еще базар Смирны. Против старины он сделал ошибку, опрокинув на нее всю Грановитую палату: ни у самого великого князя не было тогда и в сотую долю сокровищ против матери Ивы Олельковича, а Кащей хоть сказка, но цель ее знакомство с стариною, знакомство начистоту. И чем бы проиграла повесть, если бы все пышное передать Лазарю? Вы видите, что друзей сужу я строже чем других, – про себя и говорить нечего: хоть сейчас подмахну приговор голову рубить своим чадам, не хуже Брута. Правду сказать, есть маленькая разница между своей кровью и своими чернилами!
Скажите, что за лицо Брамбеус, от которого вся фамилия Северной Пчелы в домашнем своем журнале катается с восторга? То, что читал я, так старо и подснежно!.. Разве не размахался ли он в книге своей? Пожалуйста, пришлите. Неужели Сенковский попал в гении, в равно-Байроновцы и равно-Гётевцы (как говорит Фита)? Ей-ей, мы живем в век чудес… Не верите? Спросите Ф. Б., В-ра, Б-ш-а (Здесь означение имен со всеми буквами принадлежит самому Бестужеву.); жаль только, что я им обоим не верю сам. Первый очень мил, когда примется за государственное хозяйство: видно, что остзейский картофель уродился у него в голове самсот. Он теперь хозяйничает с Гречем на русском Парнассе, как на своей пивоварне, и мурлычит на лежанке, словно заслуженный кот-Мур. Отрывок Загоскина Аскольдовой Могилы – ниже презрения. Перемывать французское тряпье в Днепре, отбивать у других честь разных нелепостей, искажать святую старину, для того чтоб она уложилась в золотую табакерку – скажите, достойно ли это века и писателя?.. И это-то наш первый романист! Где ж вкус на Руси, где общее мнение?.. Вы говорите, что я пощадил их чересчур (романистов, то есть) – это правда крещеная, но я сделал это потому, что сам пишу; скажут, пожалуй, будто я мощу себе дорогу по чужим хребтам, что я завистлив.
Насчет Филантропа я не переменял мыслей ни на миг, я видел его точно таким же сперва, как теперь. Еще в 1820 году имел я с ним резкие схватки, и потому не дивлюсь никаким прижимкам, это в порядке вещей. Вас я не виню нисколько, и покуда у меня есть рубль в кармане, я не забочусь ни о чем. Кстати замечу, что уже не в первый получаю ваши письма взрезанные, без церемоний: почта здесь очень откровенна.
Болезнь Николая Алексеевича огорчает меня. И почему вы не удержите его от излишества трудов? От страстей же нет лекарства. Не всякая природа так сильна, как моя, и может выдерживать плавку золота подобно капелле. Впрочем, можно сжечь и алмаз, не только железо, а судьба знает химию.