Письма к Н. А. и К. А. Полевым
Шрифт:
А. Бестужева.
IV.
Дербент, 28 мая, 1831.
Жду не дождусь возвещенного вами письма, почтенный Николай Алексеевич! Получил табак, получил книги, получил сафьян, а то, чего желаю всего более, медлит. Вас не виню, но досадую на почту тем не менее: она у нас, упаси Бог, какая причудница! И то сказать: Кавказ теперь в таком волнении, как не бывало лет двадцать. Даже самая мирная дорога между Кизляром и Дербентом запала: неделю назад разграбили почту и убили одного казака, следственно письма наши, которые ходили прямо, теперь станут колесить через Тифлис, то есть пропутешествуют, может быть, лишний месяц: немного отрады!
Мы получили No 5 Телеграфа и старый за ноябрь. Скажите пожалуйте: кто такой Вельтман? Спрашиваю, разумеется, не о человеке, не об авторе, а просто об особе его. С первыми двумя качествами я уже знаком, могу сказать дружен, хочется знать быт его. По замашке угадываю в нем военного; дар его уже никому не загадка. Это развязное, легкое перо, эта шутливость истинно-русская и вместе европейская, эта глубина мысли в вещах дельных, как две силы центральные, то влекут вас к душе, то выбрасывают из угрюмости: он мне очень нравится. Прошу включить Странника в число гостинцев. Еще вопрос: кто пишет юмористические статьи Живописца?
Про себя не смею, по крайней мере краснею говорить: какая-то летаргия умственная как жернов лежит на мне, и я почти ничего не писал. Хочется мне написать что-нибудь подельнее для посвящения вам. В начале года я думал, что буду иметь более досуга, сильнее стремление к труду; вышло наоборот: ни того, ни другого. Во всяком случае я сдержу свое слово и не уклонюсь от вашего; не сегодня-завтра, а все-таки своих рекрут выставлю; я надеюсь, что вы примите если попадутся беспалые и без зубов. Здоровье мое плоховато: порой я чувствую себя и гляжу молодцом, но это ненадолго; некупленные хворости кабалят меня понемногу; особенно весна и осень для меня трудны бывают; видно, и разрушение, так же как развитие человека, имеет свои цветы и плоды ежегодные. Скажите как идет ваше здоровье? Спрашиваю об этом как человек, искренно вас любящий, и как эгоист, желающий от вас щечиться долго и часто питательным чтением. Не знаю как вы Николай Алексеевич, а я в недуге никуда не гожусь для письма; воображение мое тогда запирает на запор двери, как московская дама от холеры. Может статься, с летами я и свыкнусь с такими гостями как Гоффман, но до сих пор они для меня хуже злого Татарина. Кстати о Татарах: со всем моим желанием выучиться языкам восточным, вижу, что не здесь гнездо их, и не у меня средства! Вообразите себе, что арабский словарь в Петербурге стоит 350 рублей… адербиджано-татарского не нашли нигде, а невежество ученых Татар насчет и своего, и фарсийского и арабского – невообразимо: никакой идеи о грамматике; просто никакой идеи ни о чем; и не могу понять, как столько веков не расширили этих пустых мозгов! Болтая по-татарски, я нашел однако ж кучу слов их, запавших в наш язык так глубоко, что никто не сомневается об их некрещенном происхождении. Но полно на этот раз. Поклон и благодарность братцу вашему. Будьте счастливы.
Много уважающий вас А. Б.
V.
Дербент. 9 июня 1831.
Вероятно вы ждете моих, а я не получаю ваших писем, почтенный Николай Алексеевич! Бог судья нашей почте. Не знаю, что бы сталось и со всем Закавказским краем, если бы эриванский герой еще года два здесь остался. Кто приедет сюда управлять Грузией, будет ему хлопот вдоволь, и в военном, и в гражданском отношениях. Дошло до того, что деревнюшки, которые уже 50 лет в грязи ползали, теперь возмутились и нападают врасплох на рассеянных солдат. Кази-Мулла, побитый нашими в Тарках, поднял Чечню и теперь держит в осаде Грозную и Внезапную. Кажется, миновало то время, когда с одною ротой кавказские Русаки творили чудеса. Горцы как ни глупы, но их не побьешь как Турок. Много бы, много мог я сказать вам о подвигах наших в Персии и в Турции, но ограничусь только замечанием, что Пушкина напрасно упрекают за бесчувствие к славе Русских. Самое жаркое дело, какое я видел в 1829 году, сказал он, «происходило между русскими казаками и егерями, которые подрались за брошенные пушки». Откуда же взять вдохновения? Грустно, любезный Николай Алексеевич, когда и в военном мире найдешь разочарование, когда в баловнях славы увидишь глину горшечную, и слепую фортуну, без умысла производящую следствия изумительные! Здесь-то оправдалась пословица, что не родись умен, родись счастлив… Трудную, многотрудную взяли вы на себя обязанность писать современную историю. Для того, кто видал как сочиняются реляции, не пойдет в руки ни одно описание сражений: про другое нечего и говорить; надо петь только: За горами, за долами!
Вот уже два месяца не получает здесь никто Телеграфа, и это заставляет нас беспокоиться насчет вашего здоровья, даже более чем здоровья. Дай Бог, чтоб опасения добрых людей и добрых знакомцев ваших остались одними опасениями. Я бы молился за вас, если бы был вашим врагом – польза общая впереди всего; можете поверить, что желание знать вас здоровым и счастливым тем искреннее, чем более вас люблю. Я получил Годунова, получил Петра Ивановича; поглотил первого и не сыт; грызу второго и не варится в желудке. На днях ожидаю Рославлева – поглядим, каковы московские рысаки!.. Сам я поражен спячкою душевною… Несколько раз спрашивал себя, не следствие ли она сознания в собственном ничтожестве? Весы колеблются: ум говорит почти да, но в душе что-то шевелится похожее на veto. Этот горький укор не может происходить от одного самолюбия:
Блажен, кто светлою надеждой обладаемБезвредно всплыть над океаном тьмы:Чего не знаем мы – употребляем,И невозможно то, что знаем мы!Признаюсь, я с нетерпением ждал совета вашего для какого-нибудь основательного труда. Во мне главный порок – нерешительность выбора: хочется и того, манит и другое, да и вообще я мало изобретателен; лучше могу схватить и развить чужое начало, чем свое. Теперь пишу для вас повесть: Аммалат-Бек; кончил четыре главы, но мало досуга. Какова выльется, не знаю; рамы впрочем довольно свежие, из горного дерева. В Сыне Отечества повременам печатаются мои стиховные грехи, но от опечаток, и в прозе и в виршах, житья нет. В одной пьесе, например, в 22-м No, вместо «В небе свит туманов хор», поставлено: В небе свист, туманов хор. Ник. Ив., кажется, верует, что в поэзии не должно быть смыслу, и потому какую бы чепуху ни наврал корректор, он не заглянет в рукопись. Какими шагами идет ваша История в письме и в печати? Вы нас разлакомили – душа еще просит. Перебирая старые Телеграфы, я нашел многие очень европейские критики В. У. (Василия Ушакова), и потому каюсь, что я, судя по некоторым из новых его же, сказал, что он лучший автор чем критик. Si je la'i dit, je m'en dedis. Говоря о журналах: С. – Петербурский Меркурий знаете ли кем издавался в сущности? Отцом моим, и насчет покойного императора. Вот что подало к тому повод. Отец мой составил Опыт Военного Воспитания и поднес его (тогда великому князю) Александру. Александр не знал как примет государь-отец, и просил, чтобы сочинение это раздробить в повременное издание. Так и сделано. Отец мой был дружен, даже жил вместе с Пановым, и они объявили издание под именем Панова, ибо в те времена пишущий офицер (отец мой был майор главной артиллерии) показался бы едва ль не чудовищем (Здесь, не имев под рукою справочных книг, А. А. Бестужев ошибся в именах: не С. – Петербургский Меркурий, а С. – Петербургский Журнал издавал, и не Панов, а Пнин, известный в свое время образованный и смелый литератор, побочный сын Репнина. События конечно были таковы, как излагает автор. Далее упоминание об Исповеди Фон-Визина доказывает, что он разумел журнал Пнина, где в первый раз она была напечатана. К. П.). Я очень помню, что у нас весь чердак завален был бракованными рукописями, между коими особенно отличался плодовитостью Александр Ефимович: я не один картон слепил из его сказок. За Исповедь Фон-Визина отца моего вызывали на дуэль; переписка о том была бы очень занимательна теперь, но я как Вандал все переклеил, хотя и все перечитал: ребячество не хуже Омара. Впоследствии государь обратил в пенсион деньги, выдаваемые на издание, которые отец мой и получал до смерти. Отец мой был редкой нравственности, доброты безграничной и веселого нрава. Все лучшие художники и сочинители тогдашнего времени были его приятелями: я ребенком с благоговением терся между ними. Но об этом до другого случая. Теперь я рад, что вам, современнику моему, дружески могу сказать: будьте счастливы.
Вам сердцем преданный А. Б.
VI.
Дербент, 1831 года, августа 13 дня.
Не приложу ума, почтенный Николай Алексеевич, что значит молчание ваше? Не постигаю причины, почему бы вам запретили писать ко мне о словесности; а кроме этой случайности, другой вероятной не вижу. Во всяком случае я жалею душевно, что лишен беседы с человеком столь просвещенным, столь полезным.
Получил на прошлой почте III том вашей Истории Русского Народа. Я не жан-полист и не большой руки плакса, но желал бы, чтобы вы видели слезы умиления, уроненные неслышно на многие страницы ваши. Вы одушевились, кажется, духом Мстислава Удалого, отомщевая память его, закиданную веками и очерненную историками… Что может быть святее, утешительнее долга для писателя: воздавать каждому свое, «не умствуя лукаво» – и вы исполнили этот долг. Поздравляю вас!.. Я убежден, что в тиши своего кабинета, наедине с душой своею, вы счастливы откровениями ее, озаряющими как молнии тьму веков; вы заплачены ими за брань и лай нашей критической псарни.
Получен и No 7 Телеграфа – очень мил. Если не ошибаюсь, сцена из обыкновенной жизни – ваша? Прикидываю себя к разным лицам ее и нахожу в себе грань каждого – не знаю, чего во мне нет? Я настоящий микрокосм. Одно только во мне постоянно – это любовь к человечеству, по крайней мере зерно ее, потому что стебель носил цветы разнородные, начиная от чертополоха до лилии. В библиографии вы не перестаете расстреливать бездарность, несмотря на то, что запрещено бить дичь в мае месяце. Поделом им! Никогда еще не бывало в печати такой тьмы нелепостей! Это доказывает вместе и жадность читать и чесотку писать их, то есть растущую массу посредственности… Черепашьим, чтоб не сказать рачьим, ходом идет у нас просвещение… Но об этом после.
О Годунове долго не мог я дать сам себе отчета – такое неясное впечатление произвел он на меня. Я ожидал большего, я ожидал чего-то, а прочел нечто. Тьфу ты пропасть, думал я, неужели ли я окоченел в Якутске и зачерствел здесь чувством к изящному; но, хоть убей, а не нахожу тут ничего кроме прекрасных отдельных картин, но без связи, без последствия; их соединила, кажется, всемогущая игла переплетчика, а не мысль поэта… Впрочем, я доселе еще не совсем доверяю себе… Избалованный Позами и Теллями и Ричардами III, я, может быть, потерял простоту вкуса и не нахожу прелести в вязиге. Разрешите мое сомнение о пьесе, про которую сам Пушкин, в 1825 году еще, писал ко мне: «Впрочем, это все игрушки (он разумел о мелких своих поэмах), я занимаюсь теперь трудом важным: пишу трагедию Борис Годунов.» Следственно он отделывал его con amore, и в некотором отношении она может служить мерою его творческого духа!
В других стихотворцах не вижу ничего хорошего особенно. Гладкие стихи, изредка чужая мысль, и та причесана, завита так, что Боже упаси:
Литература наша – сеткаНа ловлю иноморских рыб;Чужих яиц она наседка,То ранний цвет, то поздний гриб,Чужой хандры, чужого смехаВсеповторяющее эхо.Та беда еще, что не выбирают хорошего для подражания. Дались им Уланды, Ламартинцы, как будто на свете не существует ни Шекспира, ни Шиллера, ни Данте, ни Байрона. Отчего происходит это? От малознания ли языков, или оттого, что не по силам поднять исполинское бремя гениальной мысли? Кстати: кто таков Шевырев, который пальнул в вас с холма Капитолия?.. Его похваливают иные журналы; я ищу его стихов и не нахожу. Вельтман будет милый стихотворец; но ежели пойдет столбовою дорогой наших поэтов, то не выбьется из милых. Стихотворные повести пленительны у Байрона и Вальтер Скотта: у первого глубокими чувствами, у второго подробностями, но без того и другого они могут тешить одно любопытство. Вообще, мне проза Вельтмана и шутливые стихи больше нравятся чем долгие его стихотворения. Не включаю в то число Искандера: тот очень поэтичен, хоть и в прозе.