Письмо из деревни в город
Шрифт:
Отставила Алевтина Сысоевна все хозяйство, не переделаешь за жизнь, а письмо надо писать, материно слово тяжелее золота, может, и окажет на судьбу значение. Каменный человек и тот против материной слезы не устоит. Вытерла руки и полезла, крадучись, в дочкин чемодан. Достала лакированную сумку, пошарила письма. Фрося не все отправляла, иное запечатает, адрес напишет, марочки наклеит, а потом, хлоп, и в сумку. Фотокарточку Алевтина Сысоевна сколько ни искала, не нашла, хахаля-то. Видно, с собой носит, а есть фотокарточка, есть. Открывать конверты Алевтина Сысоевна не стала, пусть бы и не запечатанные, жалко дочкины тайны, только адрес переписала: Чита,
Письмо обратно спрятала. Нашла пустую тетрадку, достала с окна чернильницу, воды в нее подлила, нашла за комодом ручку, недолго призадумалась, потому что письмо давно уже наизусть составила, и написала все как есть, начавши так:
"Гражданин Журавлев, пишет вам Фросина мать Алевтина Сысоевна..."
Алевтина Сысоевна писала письмо, поднимая от листа голову, задумывалась, смахивала слезу и видела, как мокнет от дождя и чернеет глухая стена Кузнечихиного дома через перекопанный огород. Написала она про "материно горе", и про "каменного человека", и про "невинное дитя", которое плачет, хотя внучка была, слава богу, здоровенькая девочка и не плакала, а посапывала в свою соску и росла в теплой тишине избы не по дням, а по часам, написала, что "дети цветы жизни и будущее народа", написала, что считает Журавлева "культурным человеком", который не может "бросить девушку с ребенком, если от него". Она писала долго, вырывала листки из тетради, исписала, наконец, все, какие были чистые, сбоку написала привет родителям Журавлева и подписалась опять официально, несмотря на то, что в письме предлагала Журавлеву быть ей "честным и любезным сынком", "гражданка Цаплина Алевтина Сысоевна".
Боясь, что не успеет, что внучка сейчас проснется или что Фрося прибежит-застигнет, Алевтина Сысоевна взяла давно приготовленный конверт, заклеила, написала адрес, быстренько обула сапоги, схватила пальто, побежала на станцию, оберегая на груди письмо от дождя, бросила его в ящик и сразу начала ждать ответа с решением Журавлева. Но когда она шла домой, в глазах ее все стоял конверт и вертелась в уме фамилия: Журавлев, Журавлев, Журавлев. Он выходил Журавлев, они с Фросей выходили Цаплины. Что-то здесь неладное увиделось Алевтине Сысоев-не. Всю жизнь она была Цаплина, весь мужний род был Цаплин, и покос назывался еще по свекру "Цаплинский покос", и край деревни, где когда-то много было Цаплиных, назывался "Цапельный край", но только сейчас Алевтина Сысоевна призадумалась, что фамилия эта от птицы цапли, а Журавлевы - от птицы журавля. Журавль да Цапля. Цапля да журавль. Ходила цапля к журавлю. Нехорошо, смешно. Она уже хотела вернуться и подождать, пока за почтой приедут почтовики, но тревожилась за внучку заревется, если Фроська не пришла, и побежала под дождем быстрее.
Фрося была дома.
Алевтина Сысоевна не находила себе места, посидела для виду минуточку, что-то сказала и побежала опять на станцию, караулить почтовиков и просить обратно письмо. Она решила подписать его не "Цаплина", а просто - "Фросина мать Алевтина Сысоевна". Она дотемна сидела на лавочке у окна в зале ожидания, ни с кем не разговаривала и не сводила глаз с синего ящика, окатно мокнувшего под дождем. Народу на станции всегда много, всегда есть жареная колбаса в буфете, бывает даже пиво. Обрушила ее надежды Малаша Рыкова, дежурная, сказала, что почту давно забрали и увезли.
Домой
Квартирант-бульдозерист уже поел и, как обычно, бросил чашки-ложки на столе и играл по самоучителю на красивом аккордеонированном баяне. Фрося уже нарядила дочку в обновку и учила ее держать головку и сидеть.
– Придерживай, Фросюшка, придерживай, не дай бог, чтобы головушка не завалилась!
– полюбовалась было Алевтина Сысоевна внучкой, но тут же спохватилась о своей вине и убралась за занавеску. Есть ей не хотелось.
Квартирант играл коротенькие "арии", перебирал в промежутках басовый аккомпанемент. Потом сам себе объявил громким голосом:
– Полонез Огинско-о-го!
Сыграл, путаясь, начало. Путался он все время и там, где путался, играл особенно громко. Потом он снова начал и снова объявил:
– Полонез Огинско-о-го!
Фрося не утерпела, рассмеялась.
Квартирант, подозревавший, что его мечтают женить в этом доме, в последнее время вел себя очень нахально и гордо.
– Это, Фрося, не какие-нибудь ай-ловлю, ай ловлю! Это классика! Понимать не всякий может!
– Где нам, темным!
– откликнулась из-под одеяла Алевтина Сысоевна.
Ей хотелось заступиться за дочь, перед которой она теперь была так виновата за письмо.- В тайге живем, пням молимся!
– В тайге живете, а таскаться в город ездите!
– сказал квартирант и засмеялся.
– Фросюшка!
– простонала Алевтина Сысоевна.- Это пошто с нами так? За ласку, за тепло?
– За дрова мы отдельно плотим!
– квартирант заиграл "цыганочку" и пошел к себе за перегородку. "Цыганочку" он играл не сбиваясь, стоя, сидя, трезвый и пьяный, мог и на ходу по улице.
Алевтина Сысоевна почувствовала, что Фрося молчит неспроста, а плачет. То ли стакан выпитой у продавщицы-подружки водки, то ли накопившееся горе, но только слезла Алевтина Сысоевна с кровати и, шлепая босыми ногами и обливаясь слезами, нагнулась на четвереньки под печку, за топором... С топором она и выросла в дверях квартиранта. Квартирант уже спрятал баян в муаровый ящик и сидел теперь на раскрытой постели в синих теплых кальсонах с начесом.
– Собрайся отцедова немедленно! Вон с моей квартиры! Я те сонному башку отрублю! Двадцать четыре часа! Духу чтоб не было! Ты не плачь, Фросюшка! Не плачь! Я ему покажу сейчас, как над женщинами изголяться!
Квартирант быстро собрал вещи, связал их узлом в плащ и с баяном вышел в сени. Слышно было, как он гремел заложкой в сенях и бросил ее потом со злости куда-то в ведра. Он еще что-то крикнул неразборчивое, матом.
Алевтина Сысоевна сидела на лавке и мазала рубашку сажей об печку. Была она босая, беззащитная, топор лежал рядом, седые ее волосы спадали по плечам, и в них висел щукой гребень с выломанными зубчиками. Рубашка широко открывала ее жилистую шею и начало пустых старушечьих грудей. Губы ее были твердо сжаты, смотрела она в пол.
Фрося, оробевшая сначала, будто не мать ее по избе металась с топором, а дикая будто бы медведица, теперь как бы проснулась от полудремы своей юности, вдруг отчетливо увидела постаревшую мать, с заботливой покровительственной жалостью обняла ее, подняла с лавки и отвела на постель.
Послушно и радостно подчинилась Алевтина Сысоевна.
Плакали они вместе, лежа в обнимку.
Скоро и легко ушла Фрося от слез в молодые, веселые и немножко глупые сны, в которых она забывала о своей маленькой дочке и все еще была девушкой.