Письмо из деревни в город
Шрифт:
Андрей Васильевич Скалон
ПИСЬМО ИЗ ДЕРЕВНИ В ГОРОД
Дочь все утро напевала одну и ту же неотвязную песню в два-три непонятных слова, вертелась, причесывалась перед зеркалом, горя ей мало. Перед квартирантом, бесстыжая, не стесняется, в комбинации маячит.
– Что ты поешь-то?
– спросила Алевтина Сысоевна.- Что поешь?
– Про любовь,- огрызнулась дочь, налегая на комод животом и большой грудью.- Тебе не все ли равно?
– Плакать надо, напела!
– Молоко скиснет.
– Наглая-я, от наглая! Ишо матери да в глаза! Надсмехаешься? Думашь, хорошо делашь?
– Чо ты с утра заводишься?
– А то! Уж, видно, какая любовь - такие и песни,- прошептала Алевтина Сысоевна и нагнулась над колыбелью.
Ангельски легко вздохнула внучка во сне, почмокала соской.
За окном собирался затяжной осенний дождь. Холодно за окном. Стекла отпотели, давно уже некрашенные рамы отволгли, разбухли. А хоть бы и снег, подумала Алевтина Сысоевна, жалко только, что пеленки
– В магазин, что ли, пойду?
– сказала Алевтина Сысоевна.- Тебя ведь не допросисся.
– Вот и сходила бы,- ответила дочь, глядя на мать через зеркало.
Подмышки у дочери выбриты, плечи в темных кружевах сытые, круглые. Противно и стыдно было глядеть, такая она стала широкая, грудастая, задастая.
– Кобылу-то выростила, прости мене господи!
– вздохнула Алевтина Сысоевна. Хотелось ей бросить сумку да в сапогах прямо побежать по половичку к комоду, отматерить, оттаскать дочку за волосы, свалить, отпинать и вытащить на двор за порог, смотрите, люди добрые, смотрите на позорницу-то! А дочка сделала удивленные глаза и повернулась в невинном виде, натирая нос ваткой с кремом:
– Вот дак так, мама!
– и засмеялась наглым смехом.
Шла Алевтина Сысоевна в магазин, обходя лужи, шоркая кирзой сумки по кирзовым сапогам, шевеля губами про себя, забывая отвечать встречным. На лужах замелькали капельки, как иголка в швейной машине. Алевтина Сысоевна оглянулась вверх, в небо. Шел уже дождичек, начинался. Она пониже надвинула платок, застегнула верхнюю пуговицу пальто. Дождь не мешал ей думать, а думала она об одном и том же: как бы такое написать письмо, чтобы этот кобель или деньги стал присылать и ребенка признал, или женился бы на Фроське. Нельзя попускаться, пропадет девка. Наладил - пусть отвечает. Имя одна забота - обратал, и ваших нет. А саночки кто возить будет? Мать-старуху другорядь в телегу? Спасибо, детки дорогие, отвезла я свой воз. Мои оглобельки потяжельше ваших были. Теперя уж сами. Но-ка? Эва! То-то и оно-то! Жись прожить - кишка-то выпадет!
– Здорово-те, соседушка!
– Евдокия Перевощикова стала на пути, как подвода груженая, не обойдешь, не объедешь.
– Здорово, здорово.
– В магазин побежала?
– В магазин.
– А я оттеда, нету ничего.
– Мне и не надо. Хлебца да мыла.
– Дочь-то как, устраиватца?
– А!
– рукой махнула Алевтина Сысоевна и пошла дальше, обойдя прямо по луже Евдокию. "Вам бы чужому горю смеяться,- подумала она, влезая на высокое крыльцо магазина, оглядываясь на соседку, маячившую вдоль по улице.- Нету ничего! А сама полные сумки ташшит! Вот уж змея, воистину!"
Летом после десятого класса поехала Фрося в город поступать в финансово-экономический техникум, на бухгалтера, поступила, а весной уже вернулась и летом родила. "В люди вышла!
– плакала Алевтина Сысоевна на сундуке.- Чтоб ты пропала, окаянная, гуляш-ша-я!" Год прошел всего, а какая уезжала девчоночка? В клуб и то по разрешению ходила, у ворот ни с кем не стояла, все на нее заглядывались, веселая была, как птичка, чистенькая, мытая, косы заплетенные. Верну-лась - экая бабища! Реветь, конечно, ревела, но прощенья не просила, вредина, у матери, за позор, за стыдобу на седые материны волосы. Стала письма писать в Читу, все почтальоншу встречала, да видно голубок-то попался с кривыми коготками, ни привета из Читы, ни ответа. До слез ясно вспоминается Алевтине Сысоевне доченька, не эта, с жирными плечами, бритыми подмышками, не эта чужая женщина с чужим запахом, за которую больно и стыдно перед людями, а та - Фросюшка, дочушка разъединственная, которая и весь свет в окошке была. Давно ли в бане с соседками мылись? Они, старые бабы, кряхтели, как мужики, парились, а Фросюшка сидела на корточках внизу, ужасалась, уговаривала: "Слазий, мам! Слазий и все!". Боялась, милая, что у матери сердце не выдержит. Наливаться токо начала, грудки встали. Соседки те и сглазили, завидущие глаза. Ох-хо-хо, горе горькое! Крепенькая какая была, живая, шустрая, училась хорошо, все понимала, схватывала, смешливая. "С гуся вода, с Фросюшки вся худоба-а!" - окатывает ее, бывало, Алевтина Сысоевна из шайки холодной бочечной водой, визжит, вьется девчоночка, как берестка на огне: длинненькая, кругленькая, глазки ясненькие, воду смаргиват. Чисто держала дочку Алевтина Сысоевна, холила, к работе не принуждала, все сама, сама. Королеву, што ли, ростила! Деньги на приданое копить начала, когда Фросюшка в третий класс перешла, а денежки те, ох, какие дорогие денежки были, теперешний рубль слезы не стоит, нет, а прежний двумя обольешь, пока собьешь, сколотишь. Мечтала, вот устроит судьбу с хорошим человеком, чтобы внуки, чтобы жили
Бабы в магазине гордо спрашивали, что есть, что будет, рассказывали, кто как живет, кто где гулял, кого приглашал, что сказал. Алевтина Сысоевна стояла тихо, опустив глаза, постепенно с очередью продвигаясь. Хотела она взять хлеба да мыла, заторопилась, на все деньги набрала, не знамо зачем, полную сумку и в руки: и мыло взяла, и хлеба, и стиральный порошок немецкий, для внучки байку, взяла селедки, постного масла, сахару кускового, чаю четыре пачки. Продавщица, верная подружка, шепнула, что есть у нее два набора детских, один голубой, другой розовый, специально оставила. У Алевтины Сысоевны уже и денег не было, но подружка мигнула - в долг, а чтобы шума в очереди не было, велела с задней двери подойти. Обошла Алевтина Сысоевна, взяла розовый наборчик девочковый, спасибо шепнула, пожаловалась шепотком на Фроську, да разве путем поговоришь, очередь в магазине зашумела, загорланили.
Обратно домой потащилась Алевтина Сысоевна по дождю полному уже.
Фроська днем спала да валялась с книжками, слушала радио, потом чесалась, мазалась, наряжалась, бросала дочку и потемну убегала к подружке Нонке, слушать трясучие пластинки и пить красное вино с деповскими ремонтниками, они уж второй месяц тут околачиваются, чтоб им провалиться. Нонка была незаметно горбатенькая, маленького росточка с распутными глазами, перед ней и взрослая баба как дура остановится. Как глянет, глянет! Про нее говорили, что она с кем попало, видели даже с бичами-орешниками в райцентре, в ресторане, где бичи прогуливают заработанные денежки. Очень может быть, Нонка такая, и с бичами пойдет.
Заблудилась Фроська. Печку попросишь затопить - отказывается, плечами дергает, стряпни-ну завести - отказывается, пол подмести заставишь пылишшу подымет, веник посреди избы забудет, в книжку уткнется. Развязанная стала, с квартирантом глупости говорит, смеется все, на язык несдержанная. Алевтине Сысоевне кажется, что возьмись они жить по-настоящему, и все само собой наладится, а если как теперь, только письмо ждать, то ни письма не будет, ни счастье в дом не придет. Какое тут счастье, когда они в четыре руки девчонку вымыть не могут, чтобы не перелаяться.
Так оно не придет, счастье-то.
– Здорово-те, Алевтинушка!
– Здорово-те, соседушка.
– Из магазина бежишь?
– Но.
– Чо там есть, новенького? Ой, наборчик какой славненький, почем брала?
– Двенадцать рублей с копейками.
– Дороговизь какая. Ты не будь дурой, заставь Фроську, пусть на алименти подает. Время выдет, локти кусать начнет, не установишь ничего.
– Да я не больно-то интересуюсь, что они решат. Уж ихнее дело, я так понимаю.
– Ихнее-то оно ихнее, а моя-то забота, подруженька, о тебе. Истинно говорю! Как гляну на тебя, ажно слеза закипат. Так бы и дала Фроське в морду! Ково же делатца, мать в дугу загибат! Так света не видели, горе окиян выплакали, жизнью намаялись, так вот на же тебе, ишшо пожалуста!