Письмо на панцире
Шрифт:
— Поняла. Только я не поняла, как это раненые воевать могут. Им больно, у них кровь льётся, они слабеют.
— Ты правильно понимаешь. Но бывает такое, что против всяких правил. На войне это особенно часто случается. В то время, когда Лев Николаевич воевал, рассказывают, сражённые матросы возвращались по ночам к своим. И к рассвету снова шли в бой. Врагов это так пугало, что они бросали сабли, ружья, пушки и стремглав бежали с поля боя.
— Это правда? — Большие глаза Виты делались ещё больше. Она прикусывала нижнюю губу.
— Сто лет назад я в Севастополе не был. А говорю то, что рассказывали.
Вита задумывалась и гладила волосы, как делают это после мытья. Волосы пружинили — их не пригладишь. Была она девочкой тонкой, узкоплечей, точно её кто-то тянул, тянул вверх и вытянул. На худом лице глаза казались особенно большими и почти всегда круглыми — чуть удивлёнными, будто поразилась Вита чему-то, что-то не поняла. А она действительно не во всём ещё разобралась, но многое хотела понять во что бы то ни стало.
Вот и в тот раз, удивившись, она сказала отцу:
— Значит, папа, такое могло быть, что раненые возвращались в бой. А когда ты воевал, такое бывало?
— Всякое бывало, доченька. Когда фашисты рвались к Артеку изо всех сил, наших там куда меньше было, чем гитлеровцев. И пришёл приказ: всем отходить. А как отходить? Фашисты в спину стрелять будут. Вот уже танки со свастикой появились…
Как же быть?
Выход один: кому-то надо остаться и прикрывать отход наших частей. Тогда-то и было сказано: «Коммунисты, вперёд!»
— И ты вышел вперёд?
— Да, Вита.
— А если бы там был пионер?
— Пионер — значит, первый. Первый там, где трудно.
Он помолчал. Потом повторил, всё так же твёрдо:
— У нас в части почти все были коммунисты или комсомольцы. Вот потому и шагнула вперёд почти вся шеренга бойцов и командиров.
«Много, — сказал майор, который командовал нашим полком. — Нужен один с противотанковыми гранатами у пулемёта».
Один против тысячи врагов. Понимаешь, Вита, что это значило?
Тут из шеренги вышел ещё на один шаг вперёд совсем молодой паренёк и сказал:
— Я останусь! В Артек я попал первый раз сразу же после болезни. У меня в детстве туберкулёз был — думали, не выживу. А как только подлечили, кашлять перестал, меня сюда привезли, и я тут из слабака силачом сделался. Кого хочешь побороть и сейчас могу. Я останусь, потому что я комсомолец, а со вчерашнего дня меня в партию коммунистов приняли.
— И остался? — спросила Вита.
— Остался, Виточка, остался. Помнится мне, что фамилия его была Соловьёв. А может быть, другая. Только мы того парня между собой Соловьём звали. Голос у него был чудесный, и пел он лихо.
По молодости лет Соловьёва оставить не хотели. Но он упрямый был. Остался со стопкой набитых патронами запасных дисков к пулемёту. Прихватил ещё несколько гранат.
Пулемёт этого молодого матроса так раскалился, что шипел, когда на ствол капала кровь
— Да, папа.
Вита прижала ладони к щекам, её большие светлые глаза стали, казалось, больше, чем когда-либо.
Она ничего не говорила, но по глазам ясно было, что она ждёт продолжения папиного рассказа.
А папа и не прерывал рассказ. Он только на мгновение прищурился, как бы желая вспомнить, что слышал тогда, увидеть, что видел, а затем продолжал:
— Соловьёва ранили в правую руку, но он левой противотанковые гранаты бросал. В горячке боя просчитался и для себя последнюю гранату не приберёг. Все в дело пошли. Один был, а поди ж ты, так бился, что наши отошли без потерь, а гитлеровцам пришлось по трупам своих же молодого пулемётчика брать., Он к этому вре мени был весь израненный, ни одной не было у него гранаты, ни одного патрона… А всё равно на него сразу десяток фашистов накинулись.
«Кто таков?»
«Иван Петров».
— Его так действительно звали? — спросила Вита. Ты ж говорил — Соловьёв!
— Погоди, не перебивай. Ведь я при этом не был, а только слышал этот рассказ. Может быть, не всё было так, как дошло до нас спустя много лет. Так вот слушай. Фашисты продолжали допрос: «Командира твоего как зовут?» — «Иван Петров». — «Так ты и есть главный?» — «А мы все главные. Коммуна — один дом, и все в нём хозяева».
Иван Павлович помолчал.
Молчала и Вита.
— Его фашисты били… На землю свалили, прикладами били, ногами. А, что говорить… Он, умирающий, всё же отбивался из последних сил. Ну, связали его и сказали: «В последний раз спрашиваем: по какой дороге ваши отошли и как фамилия командира?» А он говорить не мог: губы разбиты, зубов нет. На лице только что глаза видны. Сверкают, не погасли. Набрался сил и что было мочи прошептал: «Несите расстреливать. Иван Петров».
— И понесли, папа?
— Понесли, конечно. Он же лежачий был — весь перебитый, и связанный. Это после того как он фашисту сапогом воткнул, его верёвками крест-накрест перетянули. Так и потащили на скалы, что высятся как раз против Артека, будто выросли из пены морской. Море вокруг скал этих всё время пенится. По морю часть наших войск уходила в Новороссийск, а часть в крымские горы и леса.
Нашего матроса сначала подвезли к одной из скал на шлюпке, а потом волоком тащили по острым скальным камням.
Фашистский офицер тут же был. Он держал пистолет в вытянутой руке. Предвкушал удовольствие — самолично выстрелить в безоружного.
Зря только радовался.
Подтащили они нашего матроса на вершину скалы, подняли, прислонили к камню, что стоял над самым обрывом.
Фашистский офицер медленно поднимал тяжёлый пистолет. Хмурился… Море бирюзовое, всё в белых кружевах, шумело, светилось, искрилось, ударялось о скалу и откатывалось, чтоб снова ударить волной.
Нет, не захотел наш матрос в любимое море мёртвым попасть. Хотел он живым объяты воды ощутить — с морем, как живой с живым, встретиться.