Письмо следователю
Шрифт:
Служанку звали Люсиль, и приехала она, разумеется, из самого глухого захолустья. Было ей семнадцать. Тощая, с черными, вечно растрепанными волосами, она отличалась такой робостью, что стоило мне внезапно подать голос, как тарелки выскальзывали у нее из рук.
Вставала она спозаранок, в шесть утра, первой спускалась вниз и разводила огонь, давая моей матери время побыть с внучками и обиходить их.
Стояла зима. Я до сих пор вижу растапливаемую плиту, чувствую, как по дому разносится запах сырых, плохо разгорающихся дров, а затем аромат кофе.
От Люсиль пахло постелью, нагретым бельем, потом.
О моих намерениях она, кажется, не догадывалась. Я всегда находил случай коснуться ее, задеть на ходу:
— А ведь вы в самом деле слишком худенькая, бедная моя Люсиль!
Эта придуманная мной уловка позволяла мне пощупать девушку; она не сопротивлялась — руки у нее были вечно заняты кастрюлями.
На это ушли недели, нет — месяцы. Прошло еще много недель, прежде чем я начал заваливать ее на край стола — всегда в шесть утра, когда на улице было еще темно.
Люсиль это не доставляло никакого удовольствия. Но она была рада тому, что доставляет его мне. Потом, поднявшись, она прятала лицо у меня на груди. И так тянулось до дня, когда она впервые осмелилась поднять голову и поцеловать меня в губы.
Как знать? Не умри ее мать, оставив отцу семерых детей, не прикажи тот Люсиль вернуться на ферму и воспитывать их, многое, может быть, сложилось бы совсем по-иному.
Вскоре после ее отъезда, недели, вероятно, через две, когда, лишившись служанки, мы вынуждены были пригласить помогать нам по дому одну из соседок, случилась неприятная история.
Местная почтарка привела ко мне дочь, особу лет восемнадцати-девятнадцати, служившую в городе, — у нее оказались нелады со здоровьем.
— Ничего не ест. Худеет. Голова кружится. Похоже, хозяин заставляет ее слишком много работать.
Девица была машинисткой у страхового агента. Как ее звали — забыл, но внешность помню отчетливо: косметики побольше, чем у наших деревенских барышень, наманикюренные ногти, высокие каблуки, подчеркнутые формы.
Собственно говоря, никакого умысла с моей стороны не было. Просто мы, врачи, особенно имея дело с девушками, у которых нередко бывают секреты от родителей, предпочитаем осматривать и расспрашивать их без свидетелей.
— Поглядим, поглядим, госпожа Блен. Будьте добры немного подождать…
У меня сразу создалось впечатление, что девчонка потешается надо мной. Интересно, неужели она заметила, что меня одолевает желание? Возможно. Я ничего не мог с собой поделать.
— Держу пари, сейчас вы велите мне раздеться.
С места в карьер, не дав мне даже рта раскрыть!
— Впрочем, мне-то что! Все вы, доктора, одинаковые, верно?
Преспокойно, как в спальне, она стащила с себя платье, посмотрелась в зеркало и поправила прическу.
— Если предполагаете туберкулез, не стоит даже выслушивать: месяц назад я делала рентген.
И наконец, повернувшись ко мне, осведомилась:
— Комбинацию снять?
— Не обязательно.
— Как прикажете. Что я должна делать?
— Лечь на кушетку и не двигаться.
— Но вы же будете меня щекотать! Предупреждаю: я очень боюсь щекотки.
Как и следовало ожидать, при первом же моем прикосновении ее начало корчить от смеха.
Маленькая потаскушка, господин следователь! Я обозлился — я видел, что она ловит малейшие признаки моего смущения.
— Не уверяйте, пожалуйста, что вам все это безразлично. Не сомневаюсь, будь на моем месте моя мать или любая другая старуха, вам не понадобилось бы заглядывать в такие места… Видели бы вы, какие у вас сейчас глаза!
Я вел себя как идиот. Девица была уже с опытом — это я успел установить. Она заметила неопровержимые признаки моей растерянности, и это ее весьма позабавило — она рассмеялась во весь рот. Это я запомнил наиболее отчетливо: открытый рот, сверкающие зубы и острый розовый язычок совсем рядом с моим лицом. Я выдавил чужим, срывающимся голосом:
— Не вертись… Не мешай…
Тогда она принялась отбиваться:
— Да вы что?! С ума сошли?
Мне вспоминается еще одна деталь, которая должна была бы меня насторожить. Наша приходящая прислуга убирала в этот момент коридор за моим врачебным кабинетом, и швабра то и дело стукалась о дверь.
Почему я не отступил при таких ничтожных шансах на успех? Девчонка повысила голос:
— Сейчас же отпустите меня, или закричу!
Прислуга, конечно, что-то услышала. Постучала. Открыла дверь и спросила:
— Звали мсье?
Не знаю, что она успела увидеть. Я промямлил:
— Нет, Жюстина. Благодарю.
Когда она вышла, потаскушка прыснула со смеху:
— А, струсили? Так вам и надо! Я одеваюсь. Что вы наплетете моей мамаше?
Мою мать ввела в курс дела Жюстина — тут уж я головой ручаюсь. Мать ни разу не заговорила со мной о случившемся, ни намеком, ни жестом не выдала себя, только в тот же вечер или наутро, с обычным отрешенным видом и словно рассуждая сама с собой, бросила:
— Я все думаю: может, ты достаточно заработал, чтобы перебраться в город?
И без всякого перехода, что также очень для нее характерно, добавила:
— Видишь ли, туда нам рано или поздно все равно переезжать: твоим девочкам не годится ходить в деревенскую школу; их надо отдать в монастырь.
Денег я хоть немного, но заработал и кое-что отложил. Тут мне помогла «профармацевтика», как выражаемся мы, доктора, то есть право сельского врача торговать медикаментами.
Семья наша процветала. С остатков земли, спасенных матерью после несчастья, мы получали доход, не говоря уж о вине, каштанах, цыплятах, кроликах и, конечно, дровах.