Письмо живым людям
Шрифт:
Конечно, она возникла не на пустом месте, а лишь когда терпимость, кротость, доброта стали восприниматься как вранье определенным, предельно допустимым количеством создающих и потребляющих тексты людей. Но с этого момента эмоциональную подпитку и поведенческое оправдание получили самые мрачные демоны индивидуального и коллективного Оно. А они, вырвавшись из-под контроля Сверх-Я, требовали все более обильной и высококалорийной пищи, чтобы удерживать в своей власти всегда, на самом-то деле, стремящееся к минимуму напряжения среднее индивидуальное сознание. Требовали — и получали. Еще один шаг — и: «Мировой пожар в крови — Господи благослови!» А потом еще один — и: «Требуем расстрела шпионам и убийцам!» Это кричали не только обезумевшие, перепуганные люди, но и книги. Дисфункция
Очистительная буря, которую так искренне призывали борцы с враньем, очистила общество совсем не от того, от чего стремились очистить его гениальные невротики с разорванной психикой. Да она и в принципе не способна чистить от «того». «То» трансформируется медленно, шажочками, по крупицам, в мелочах. Не под ударами дубин и топоров, а вслед за стремлением каждого нормального человека оставаться хоть сколько-нибудь хорошим; при условии, что шажочками, в мелочах, и притом не без влияния стимуляции воодушевляющим враньем — таким, например, как Нагорная проповедь, — улучшается представление о том, что это такое — хороший.
Бескомпромиссные борцы с ханжеством и лицемерием, срыватели всех и всяческих масок, апологеты горькой правды о современном им человеке, которого необходимо немедленно, любой ценой перелопатить, прокалить, прожарить, пропахать и выковать из него нечто принципиально новое, сделали все, что в их силах, чтобы активизировать наиболее варварские, пещерные структуры коллективного подсознания: животный эгоизм, резкое деление на своих и чужих, страх-ненависть ко всему чужому, нулевую ценность индивидуального по отношению к общественному и веру в непогрешимость вождя-шамана. Остальное было делом политической техники и исторических случайностей.
Конечно, существовали и такие, кто в этой ситуации всерьез погнался за идеалом. Но они, естественным образом оказавшись в пренебрежимо малом меньшинстве и сами не мысля иных средств для реализации идеала, кроме насилия, почти сразу оказались не ко двору. А в обществе, покончившем с «буржуазным лицемерием», никаких механизмов защиты меньшинства не осталось.
4
Оттаивание российской литературы во время хрущевской «оттепели» выразилось, помимо прочего, в том, что объективно вечная, не прекращающаяся никогда погоня общества за идеальным образом себя, никем из литераторов сталинского замеса искренне уже не ощущаемая и не переживаемая, превратившаяся у них в набор чисто ритуальных заклинаний, вновь стала наполняться живыми переживаниями.
Конечно, процесс творчества у разных людей протекает по-разному, но, думаю, можно сказать вот что: естественным образом работающий писатель нарочно своих книг никогда не придумывает. Рациональное придумывание, конструирование начинается уже на последней стадии — как лучше расположить эпизоды, как назвать персонажей и т. д. Прежде всего писатель совершенно непроизвольно — так, как вообще люди ищут общения, просто здесь поиск проходит в специфической форме — отвечает миру, вызывающему в нем те или иные эмоции, попытками создать тексты, которые оказались бы способны вызвать те же самые эмоции у любого, кто эти тексты читает. На поверку, конечно, выходит слегка наоборот: эти тексты читаются и находят отклик только у тех, кто уже сам, сознавая это или нет, испытывает аналогичные эмоции.
Если писатель переживает только за себя и о себе или даже еще о двух-трех ближних своих, то и основных персонажей у него, как правило, окажется один-два-три, а остальной мир останется почти не фигурирующей, узнаваемой сразу обыкновенностью. Если писателя Бог сподобил переживать еще и за все общество разом, за то, что в нем происходило, происходит или, как он чувствует, может произойти — тогда общество так или иначе оказывается среди основных персонажей. Россияне традиционно были к таким переживаниям весьма склонны.
Великолепным и, не побоюсь этого слова, уникальным инструментом для претворения в тексты переживаний такого рода стала в ту пору так называемая научная фантастика. Именно она оказалась созвучным эпохе приемом описания общества не как фона, а как равноправного, привлекательного или отталкивающего персонажа произведения.
Вообще говоря, изначально словесность была именно как раз фантастикой. Ритуальные песнопения, заклинания и прочие продукты тогдашнего творчества призваны были не столько описывать мир, сколько воздействовать на него. Они оперировали не индивидуальными переживаниями, а коллективными целями и желаниями. Так называемый реализм возник только тогда, когда разрушилась первобытная нерасчлененность людского коллектива и индивидуальные мысли и чувства стали значимыми, а следовательно — интересными. Античные трагедии — самый яркий тому пример; в фокусе едва ли не любой из них находился конфликт личности и общества, личного и общественного. Светский роман с его вниманием к индивидуальному смог возникнуть в Средние века только благодаря тому, что диалог с коллективным подсознанием надолго взяла на себя религия. Но с размыванием религиозности, особенно интенсивным в Европе в XIX веке, возникла новая литература, научно-фантастическая, снова сфокусированная не столько на индивидуальных переживаниях, сколько на коллективных представлениях о том, что для коллектива плохо и что — хорошо. В СССР, где небеса особенно яростно опустошались государством, а индивидуум особенно яростно впрессовывался в коллектив, научная фантастика стала основным видом литературы, адресованным к коллективному бессознательному.
Отбросив навязанную ей в 30-х — 50-х годах — как и всей, впрочем, литературе, только еще более жестко — роль коллективного пропагандиста и коллективного организатора, обязанного изображать всех врагов уже поверженными, все победы уже одержанными, а всех героев уже увенчанными — посмертно или нет, не важно, — она оказалась способной взять на себя роль, к которой так называемая реалистическая литература была мало приспособлена: овеществлять, словесно материализовывать реально существующие коллективные мечты и реально существующие коллективные страхи.
Определение «научная» тут сразу стало анахронизмом, атавистическим хвостиком, отросшим две эпохи назад, в жюль-верновские времена, когда, в условиях полного отсутствия научно-популярной литературы НФ лучше всех прочих видов словесности смогла удовлетворить возникший на нее спрос.
Каким бы крупным палеонтологом ни был Иван Ефремов, астрономом — Борис Стругацкий, востоковедом — Игорь Можейко, от случая к случаю встречающиеся в их произведениях наукообразности кардинально отличаются от научного текста. Научный текст внеэмоционален, он апеллирует только к рассудку и убедителен только на рассудочном уровне. Наукообразности — с конца 50-х почти исключительно социологические — суть только попытки найти словесное оформление, придать рациональную убедительность социальным чувствам и взглядам. Все, что требовалось теперь от наукообразностей — это не быть явной чепухой, да и то лишь потому, что чепуха, разрушая ощущение достоверности, парализует эмоциональный резонанс. Хотя среди апеллирующих к рассудку тирад вполне могли иметь место здравые, информативные и даже новаторские мысли и концепции, что только увеличивало воздействие, потому что расширяло область резонанса. Иван Антонович Ефремов, например, с одинаковой легкостью — и с одинаковой целью! — цитировал и Маркса, и придуманного им самим великого историка Кина Руха; и, честное слово, Кин Рух по этим цитатам выглядел по меньшей мере не глупее основоположника. А вот там, где, скажем, тот же Иван Антонович принимался напрямую поучать, пусть даже вещал он абсолютно справедливые вещи, — резонанс угасал.
Творчество двух крупнейших фантастов той эпохи — писателя Ефремова и писателя братьев Стругацких — при всей их несхожести позволяет очень четко проследить эволюцию Сверх-Я советского общества; особенно удобно это делать по творчеству братьев Стругацких, потому что этот писатель писал больше, публиковался чаще и прожил на восемнадцать лет дольше. Но переживания и у того, и у другого были явно однотипными и развивались параллельно переживаниям общества, в чем-то предвосхищая, в чем-то стимулируя их. Под обществом здесь имеется в виду та его часть, которая вообще способна к переживаниям подобного рода.