Питер Страуб. История с привидениями.
Шрифт:
Перед ним стояли отбивная и бокал вина; в одной руке он держал вилку, а в другой — дядин нож с костяной рукояткой.
Дон расстегнул пуговицу на его рубашке и направил туда лезвие ножа.
— Я устал от твоих шуток. Ты не мой брат и я не в Нью-Йорке. Я в комнате мотеля во Флориде.
— И ты не выспался, — сказал брат. — Ты выглядишь ужасно, — Дэвид облокотился на стол и сдвинул большие солнечные очки на лоб. — Но, возможно, ты и прав. Тебя ведь это не удивляет, не так ли?
Дон покачал головой. Глаза брата были ееглазами,
— Я знаю, что я прав.
— Насчет девочки в парке? Конечно. Конечно, ты был прав. Ты ведь долго искал ее, так?
— Да.
— Но ведь через несколько часов бедная сиротка Анджи опять будет в парке. Лет в десять-двенадцать она будет как раз для Питера Бернса, как тебе кажется? Ну, правда, бедный Рики покончит с собой гораздо раньше.
— Покончит с собой?
— Это ведь так легко устроить, дорогой брат.
— Не зови меня братом, — сказал Дон.
— О, но мы же братья, — Дэвид улыбнулся.
В комнате мотеля с постели встал неряшливо одетый негр, снимая с шеи саксофон.
— А теперь послушай меня. Узнал?
— Доктор Заячья лапка.
— Собственной персоной.
Лицо его было тяжелым, властным, и на нем был не клоунский наряд, как воображал Дон, а поношенный коричневый костюм со светлыми, почти розовыми заплатами. Его костюм тоже походил на пыльный мешок — от долгой жизни в дороге. И глаза его были пусты, как у девочки, — только белки их пожелтели, как клавиши старого рояля.
— Я о тебе не думал.
— Какая разница? Таместь много такого, о чем ты и подумать не можешь,
— доверительный голос музыканта вторил тембру саксофона. — Пара легких побед не означают, что ты выиграл войну. Я много видел таких людей. Ты привез меня сюда, Дон, но куда ты денешь себя?Куда ты денешься от того, что не можешь даже вообразить?
— Я могу стоять с тобой лицом к лицу, — сказал Дон. — Слышишь, старый шут?
Доктор Заячья лапка рассмеялся — глухо и мерно, как камешек, прыгающий по волнам, и Дон вдруг очутился в апартаментах Альмы Моубли среди знакомых ему вещей, и перед ним на кушетке сидела сама Альма.
— Ну в этом нет ничего нового, — проговорила она, все еще смеясь. — Мы с тобой много раз были лицом к лицу. И в долгих позициях тоже.
— Убирайся, — сказал он. Превращения начали действовать на него: в желудке горело, в голове отдавались глухие удары.
— Я думала, ты привык, — сказала она своим переливчатым голосом. — Ты ведь знаешь о нас больше, чем любой другой на этой планете. Если тебе не нравятся наши характеры, то уважай хотя бы наши таланты.
— Я уважаю их не больше, чем трюки фокусника из ночного клуба.
— Тогда я научу тебя уважать их, — она склонилась вперед, и теперь это был уже Дэвид с разбитым черепом, залитым кровью, с вывороченной, переломанной челюстью.
— Дон? Ради Бога, Дон.., помоги мне, — Дэвид сполз на бухарский ковер, пачкая его кровью. — Сделай же что-нибудь. Дон.., ради Бога.
Дон не мог этого выдержать. Он знал, что, если он нагнется к телу брата, они убьют его и с криком “Нет!” бросился к двери. Дверь распахнулась в темную комнату, полную людей, что-то наподобие ночного клуба (“Я сказал “ночной клуб”, и она ухватилась за это”, — подумал он), где белые и черные люди сидели за столиками лицом к эстраде.
На краю эстрады сидел доктор Заячья лапка и кивал ему. Саксофон опять висел у него на груди и он перебирал пальцами кнопки, пока говорил.
— Видишь, малыш, тебе придется уважать нас. Мы можем взять твой мозг и превратить его в кукурузную кашу, — он спрыгнул с эстрады и пошел к Дону. — Скоро, — из его широкого рта теперь исходил нежный голос Альмы, — скоро ты уже не будешь знать, где ты и что ты делаешь, все внутри тебя смешается, и ты не сможешь уже отличать правду от лжи, — он поднял саксофон и опять заговорил голосом доктора. — Видишь эту трубу? В нее я моту говорить девчонкам, что я люблю их, и это, быть может, ложь. Еще я могу говорить в нее, что я голоден, и это, быть может, правда. Но я моту сказать еще что-нибудь замечательное, и кто знает, правда это или ложь? Остается догадываться. Сложное дело.
— Здесь слишком жарко, — сказал Дон. Ноги его дрожали, в голове продолжали отдаваться удары. Другие музыканты на эстраде готовились к выступлению; он боялся, что если они заиграют, музыка разорвет его в клочья.
— Может, пойдем?
— Как хочешь, — сказал доктор Заячья лапка, и его желтые белки заблестели.
Тут ударил барабан, потом вступили литавры, звон меди наполнил воздух, и оркестр разом грянул что-то, поразившее его, как удар…
И он шел по пляжу с Дэвидом, оба босые, и он не хотел смотреть на Дэвида в его жутком могильном костюме, поэтому он смотрел на море, и на чаек, и на пятна нефти на воде, блестевшие под лучами солнца.
— Они просто ждут, — сказал Дэвид, — они могут ждать сколько угодно, пока мы не свалимся, понимаешь? Поэтому мы и не можем их победить. Можно выиграть несколько поединков, как ты в Милберне, но поверь мне — теперь они не оставят тебя в покое. И правильно сделают. Это не так уж плохо.
— Нет, — прошептал Дон. И увидел на берегу, за ужасной головой Дэвида, коттедж, где они с Альмой жили когда-то, тысячу лет назад.
— Так было и со мной. Я хотел все тут перевернуть. Но эти старые лисы — Сирс и Рики — знали столько всяких трюков, что в два счета затянули меня за поле. И тогда я решил, что смогу одолеть их только одним способом.
— Сирс и Рики?
— Конечно. Готорн, Джеймс и Вандерли. Разве не так?
— Так и было, — сказал Дон, глядя на багровое солнце.
— Да. И тебе лучше сделать то же, Дон. Видишь ли, они ведь живут вечно и видят нас насквозь, и когда ты думаешь, что прижал их, они выскальзывают и оказываются совсем в другом месте — совсем как те старые судейские крючки. Я сделал это, и теперь все это мое, — Дэвид обвел широким жестом дом, океан, солнце.
— И мое, — рядом шла Альма в белом платье. — Как сказал тот музыкант, это сложное дело.