Питомник
Шрифт:
— Дальше я собираюсь обращаться в официальные инстанции, заявлять о подлоге документов и не только. Есть кое-что более серьезное. Значительно более серьезное.
— Слушай, ты можешь выражаться яснее, без этих дурацких намеков?
— Пока не могу. Но обещаю, что скоро все мои неясные намеки прояснятся.
— Нет, а что произошло? Ты спокойно жила все эти годы и вдруг взорвалась ни с того ни с сего. В чем дело? Десять лет ситуация тебя полностью устраивала, а теперь ты собираешься обращаться, как ты выразилась, в официальные инстанции. В суд, что
— Совершенно верно, в суд.
— И в чем ты нас обвиняешь?
— Тебя ни в чем. А вот матушку твою гениальную я обвиняю. И поверь, это очень серьезно.
— Ой, ну хватит, — он махнул рукой, — неужели тебе охота затевать всю эту бодягу, вмешивать кретинов-чиновников в наши семейные дела? В конце концов все происходило по твоему молчаливому согласию. Тогда надо было думать, десять лет назад. А сейчас поздно и глупо.
— Да, — кивнула она, — поздно и глупо. Не спорю.
— Ну, и зачем тебе это нужно? Объясни, чего ты хочешь, давай спокойно все обсудим, договоримся.
— Мы никогда не договоримся, — блондинка тряхнула короткими вьющимися волосами, — я согласилась встретиться с тобой только потому, что мне тебя очень жаль. Но учти, эта жалость ничего в моих планах не изменит. И все, хватит об этом.
— Хватит?! — выкрикнул мужчина неожиданно визгливым голосом. — Что значит хватит? Ты долго будешь надо мной издеваться? Сидишь, спокойная, вежливая, и угрожаешь судом! — Он раздавил сигарету, обжег палец, поморщился и поднес его к губам. — Что мы тебе сделали? Десять лет никаких претензий, и тут вдруг, без всякого предупреждения…
— Не кричи, Олег, — в светло-серых глазах мелькнула жалость, — ты ничего мне не сделал, ты вообще вряд ли способен на какие-либо сознательные действия. А вот мама твоя… Ладно, я сказала, лучше не надо об этом. Я не издеваюсь над тобой. Пожалуйста, давай прекратим этот разговор. Ты слабый, глубоко несчастный человек, я уже сказала, мне тебя очень жаль. Прости, мне пора. — Она поднялась и, взглянув на него сверху вниз, тихо добавила:
— Тебе лечиться надо, ты очень плохо выглядишь. Все, до свидания.
— Подожди, — он поймал ее руку и потянул так резко, что она чуть не упала, — сядь, ты ничего не объяснила, и главное, ты не объяснила, почему я не могу прийти?
— Потому, что это мой дом и я не хочу тебя там видеть. Если ты явишься, я просто не открою дверь.
— Господи, ну почему? — простонал он.
— А тебе не приходит в голову, что мне очень больно видеть тебя в своем доме? Да, ты ничего не сделал. Однако твое бездействие было хуже преступления. Даже статья такая есть в Уголовном кодексе: оставление в беспомощном состоянии. Я знаю, ты был еще беспомощней, чем Ольга, но ее нет, а ты жив. Не приходи, очень тебя прошу.
— Значит, я виноват, что жив? Ну, прости, эту вину я искуплю. Не сейчас, конечно. Дай мне срок еще лет двадцать или тридцать. Хорошо?
— Перестань, — устало вздохнула Лиля, — хотя бы сейчас не юродствуй.
Он открыл рот, помотал головой, привстал, опершись на стол, выпуклые карие глаза вспыхнули,
— Возьми подарок, — буркнул он и достал из кармана маленький красный футляр, — здесь сережки золотые, она ведь любит всякие побрякушки.
— Спасибо. Это очень трогательно. Но у нее не проколоты уши и вместо радости будет одно расстройство. А вот журнал я возьму. Никогда подобных изданий в руках не держала. Что значит «Блюм»?
— Ничего. Просто звучит красиво.
— Там есть твои статьи?
— Нет. Я же сказал, я заместитель главного редактора, сам пишу очень редко, — ответил он отрывистым механическим басом и впервые взглянул ей в глаза:
— Лиля, десять лет назад твоя сестра покончила с собой. В этом никто не виноват. Я обещаю, что не появлюсь в твоем доме до тех пор, пока ты сама меня не пригласишь. Но ответь мне на единственный вопрос: что изменилось? Почему ты вдруг стала кого-то обвинять в ее смерти?
Она ничего не ответила, аккуратно положила журнал в пакет, встала и ушла.
Олег смотрел ей вслед, губы его шевелились. Подошел официант, чтобы забрать чашку с остывшим, нетронутым кофе, и услышал:
— Гадина… сука… ненавижу…
А женщина, прежде чем покинуть кафе, зашла в туалет. Несколько минут она стояла перед зеркалом, закрыв глаза. Плечи ее вздрагивали, по щекам текли черные от туши слезы. Уборщица, сидевшая за столиком с вязанием в руках, посмотрела на нее и спросила:
— Доченька, тебе плохо?
— Ничего, соринка в глаз попала, — ответила Лиля, умылась холодной водой, потом, вытряхнув все содержимое из белой лаковой сумочки, стала приводить себя в порядок, подкрасила ресницы, губы, попудрилась, не глядя, бросила все назад, в сумку, и ушла.
В половине четвертого утра патрульная милицейская машина чуть не сбила женщину в пустом переулке. Район был спальный и считался сравнительно спокойным, никаких вокзалов, гостиниц, ночных клубов. Патрульная группа расслабилась. Только что кончилась гроза, на этот раз вялая, ленивая, но дождь все шел и заметно похолодало. В салоне было тепло и уютно. У младшего лейтенанта Телечкина имелся двухлитровый термос с крепким кофе, у капитана Краснова была копченая курица. Собирались остановиться в каком-нибудь дворе и перекусить.
Женщина выросла из-под земли. Водитель едва успел притормозить. Маленькая, полная, она застыла посреди дороги и не двигалась, не реагировала на визг тормозов, ослепительный свет фар в лицо, крик водителя. На ней было надето что-то широкое, белое, и в мертвенном фонарном свете, в дрожащей пелене дождя она казалась привидением.
— Давай-ка, Коля, вылези, разберись, — приказал младшему лейтенанту Телечкину капитан Краснов.
— Наколотая или бухая, — проворчал Коля, — из-за такой дуры вылезать под дождь… Приблизившись, он заметил, что это вовсе не взрослая женщина, а девчонка лет пятнадцати, босая, в каком-то балахоне, вроде халата или ночной рубашки.