Плацдарм
Шрифт:
Феликс пристроился к группе вчерашних госпитальников — многое, конечно, брешет «покупатель», но артиллерия все же не пехота — может, не так скоро убьют; в том, что его в конце концов убьют, Боярчик нисколько не сомневался — уж очень они не подходили друг другу: Феликс, ошептанный, святой водой обрызганный, смиренно воспитанный Феклой Блаженных, — и война.
Майор спросил у Феликса: что он может? И Боярчик объяснил, что может связистом, наблюдателем ли, что рисовать умеет — сказать постеснялся — чего там, возле пушек нарисуешь? Главное, землю копать на фронте наловчился. Майор сказал «пойдет» и, хлопнув по небогатырскому, но на земляной работе окрепшему плечу бойца, увез из Тулы в двух зисовских кузовах пополнение.
На передовой пополнение разбросали по дивизионам и батареям артбригады.
Конечно же, пребывание на фронте, в боях, пусть и не очень долгое, пусть и в «царице полей», — чтоб неладно ей было, в пехоте, пусть и в чине самом последнем, но якобы почитаемом, трепетно хранимом, стало быть в чине солдата, все же Боярчик увидел и понял, что воевать наше войско подучилось, солдаты трепались — «немцы подучили!». Ну что ж, немцы так немцы. Спасибо, коли за небитого двух битых дают. За науку свою сполна и получат учителя. Да ведь совсем-то уж дураков и самому немцу не научить, стало быть, ученики попались способные — кто-то из поэтов, вроде бы Жуковский Василий Андреевич, написал на карточке, подаренной Пушкину: «Ученику от побежденного учителя».
Значит, Феликс Боярчик, обстрелянный уже солдат, начал понимать, что воевать, значит, и ловчить наше войско умеет уже хорошо. Но до какой степени высоты и глубины это умение дошло — ему предстояло открыть в новой боевой части.
В артиллерийской батарее, где орудия и в самом деле были красавцы, если так можно сказать применительно к орудию, — на легком ходу, с загнутым козырьком щита, закрывающим наводчика от пуль и осколков. Новичкам охотно поясняли, что орудие бьет осколочным, фугасным, осветительным, дымовым, бронебойным, что прицельный прибор у него — панорамка, ствол в меру длинен, не то, что у тульской «лайбы», где ствол короче люльки, лежит, как поросенок в корыте, а у этой даже станины раздвижные, с острыми сошниками и упором — это если грунт тверд и закапывать сошники некогда — забей ломы — и упор готов. Но самое-самое главное место — колеса, бескамерные, цельные — гусметик! Угодит осколок или пуля в колесо — никаких аварий, лишь выпучится сырая резина и все — в колесе смесь желатина и глицерина, она-то и наполняет поврежденные колеса.
То-то заметили новички: все колеса гаубиц в наростах грязных бородавок, ну и еще, что поразило новоприбывших, — это прорези в козырьках фуражек офицеров-огневиков; оказывается, глядя сквозь прорези козырьков, опытный офицер при стрельбе наводкой может отсчитывать градусы поворотов влево, вправо.
«А, батюшки-светы! Вот техника так техника! Бей, Гаврила, куме в рыло — сам без глазу останешься!» — говаривал когда-то пьяненький дедушка Блажных Иван Демидович.
Подле такой пушки служат и орудием управляют молодцы-гвардейцы, правда, несколько подавленные духом. Ну да с чего радоваться-то, жеребиться-то после жестоких боев на Курской дуге?
Феликс это понимал и, наотдыхавшийся в госпитале, охотно исполнял любую работу. Заметил он, что артиллеристы не любят стоять на посту, как могут, уклоняются от этого нудного дела. И тут все понятно: в бою у орудия они разворотисты, удалы, лихо исполняют свое дело, но сидеть на лафете пушки и глядеть в небо, про баб или про дом думать несколько часов подряд, порой и половину ночи — это какая работа? Стараясь уноровить новым своим товарищам, собратьям по войне, Феликс охотно и много дежурил по батарее, ходил вокруг орудий. Думал про Соню, про жизнь свою в Новоляленском леспромхозе, о семействе Блажных. Словом, про все — про все, что взбредало в голову, стараясь выбирать для дум и воспоминаний хорошие куски из своей жизни. Думал, какое письмо напишет жене о новом своем устройстве, надо еще написать, что, если с ним случится что, она ради сына распоряжалась бы собой свободно.
В госпитале часто получал
У Феликса так разыгралось воображение, такое настроение его охватило, что, казалось, вот-вот вздымется он и полетит! Над полями, над лесами, в Новоляленский леспромхоз, чтоб только подержать малого на руках, ощутить, почувствовать его теплое тело. Все бы отдал за одно мгновение. Отдавать, правда, нечего. И вообще не смел он расстраивать себя мечтами. Несбыточными. Эфемерными, как выразительно пишется в книгах. И хорошо, что не согласилась Соня на Ивана, изысканный все же вкус у его жены! По правде сказать, какой у нее вкус и все остальное, — он не знал. И вообще подзабыл ее, Соню-то, карточку рассматривал, силясь возбудить в себе память, поднять со дна ее какие-нибудь подробности из того, что было с ним, с Феликсом и Соней в клубе двадцать первого стрелкового полка. Но ничего существенного не вспоминалось, лишь возникал шум в ушах, становилось жарко, мутилось в голове, исчезала земля из-под ног и уносило мужика в некое пространство, наполненное горячим дыханием, удушающими поцелуями — опять же в книжках называется это упоением. После госпиталя и пересылки отъелся в батарее, вот и началось упоение. А жизнь совместная, семейная подробностями не успела обрасти, и ничего выудить из закоулков памяти не удается — сосуд был пуст, говорят обратно же в книжках поэты. Но он не может, не должен быть пуст, надо его заполнять. И заполняется он письмами, тоской не просто по дому Блажных, а по этой вот красивой женщине с ребенком на коленях. С пугливым изумлением вояка обнаружил, что по тетке Фекле, по семейству Блажных, даже по Аниске он тоскует больше, чем по жене с сыном. И чего дивного — тетка Фекла и все семейство Блажных — ему родные, близкие, с ними он жил, учился, играл, катался, работал, в доме прибирался, хворал, рисовал им, вслух читал. А эти вот, как ни верти, ничем с ним не связаны. Нехорошо их чужими назвать, но они как бы посторонние. Надо обязательно написать Соне насчет свободы, так, мол, и так, война, когда еще конец будет, и всякое может случиться, а ты молода…
Так вот боец Боярчик, поплясывая в лесу возле пушек четвертой батареи прославленной гвардейской бригады, маялся своими личными проблемами, пытаясь объять необъятное, стало быть, мысленно преодолеть расстояние но воздуху от фронта до далекой Сибири, где уже лето пошло в середину, заканчивалась сенокосная страда. Семья Блажных урывками, после работы, стар и мал — заготавливает сено корове. Тетка Фекла, всегда в эту пору живущая на расчищенном в тайге покосе, малого Димку, конечно, с собой забрала, ягодами его кормит, молоком парным поит. Здесь, на западе земли, ночь на исходе, а в Сибири — уже день.
Боец-то Боярчик — уже обстрелянный, опытный, но все же боец и не больше того. Глобальных особенностей своей армии и страны он не знал и знать не мог, хотя и успел заметить, что враг, немец-то, на нас танками прет, а по ним, по танкам, наши из пушек садят. Ну ладно бы в сорок первом году, когда на полигонах, в гарнизонах и прочих местах пожгли нашу технику, большей частью и горючим не заправленную. Но вот уж сорок третий год, наступил еще и сорок четвертый, и сорок пятый, полное наше во всем превосходство на фронте, но героическая советская артиллерия все так же будет отбиваться и отбиваться от бронированных соединений врага артиллерией. Оно, конечно, ежели поставить тысячу стволов, лучше десять тысяч стволов против сотни танков, то их беспощадно завалят снарядами, побьют, пожгут к чертовой матери, но и потери наши при этом будут в десять раз больше, чем у противника. Однако ж вот стратегия и тактика такая — крепче разума.