Плач домбры
Шрифт:
Читатель, наверное, уже цонял, что в обратный путь Гата вышел с пасмурной душой, и в груди его не магнитофонные песни звучали, а тянулись родимые старинные куштирякские напевы. И день потускнел, и дорога плоха, и мотоцикл, до этого исправно гудевший, вдруг зачихал, закашлял, словно простуженный, — словом, сор на мусор, тьфу! А тут еще ребятня, возвращавшаяся из яктыкульской школы, травя душу, закричала:
— Дядя Гата Матрос, посади! Гата Матрос, дяденька, прокати! — и припустила следом.
«Нет, так не годится, — твердо сказал себе Гата, — так дело не пойдет. Если не сегодня, так завтра же надо встретиться с Танхылыу и поставить вопрос ребром». Это твердое решение дало силы Гате, и он не
Вот и автор, видя, как все осложнилось, решил, что в таком деле срезать углы неуместно, и повторил вслед за своим героем: «Сначала подуй, потом пей». И слова, готовые сорваться с кончика пера на бумагу, со вздохом стряхнул обратно в чернильницу. Разумеется, читатель выкажет недовольство и потребует: «Ты же куштиряковец — режь напрямую!» Действительно, о какой свадьбе печется Фаткулла Кудрявый?
А баня? Как решилась ее судьба? О ком печали Танхылыу? А Алтынгужин? Почему такой смирный ходит, коготков даже не покажет? И т. д. и т. п. Все вопросы неотложные, и все ждут немедленного ответа. Но автор хорошо усвоил уроки своего друга-критика и тоже считает, что ответы здесь нужно искать глубже, заходить издалека.
Нет нужды объяснять уважаемому читателю, что жизнь — дело сложное, и все в ней рядом ходит, все перемешано — горе с радостью, правда с ложью, смех со слезами, мед с желчью. Возьмем для примера судьбу занимающего в нашем повествовании достойное место уважаемого Фаткуллы Кудрявого. Тут тоже всего намешано. Но если столь почтенный, мягкий, покладистый человек вцепился в старую баньку, и не столько в баньку, сколько в две сажени земли, и оттого уже столько лет разговаривает с односельчанами через плечо, значит, тут дело не в сквалыжничестве и не в дурном характере. Тут надо искать причину поважней. Это, пожалуй, поймут даже те из моих сокарандашников, которые написали одну повесть и три рассказа, тем себе и славу снискали. Итак, стараясь отделить истину от выдумки, расскажем о том, какое место Фаткулла Кудрявый занимает в истории Куштиряка.
Прямо скажем, прозвище Кудрявый, данное Фаткулле, — наследие проклятого прошлого. Всем известно, прежде Куштиряк страдал от голода, нищеты, невежества и всяких повальных болезней. Особенно мучились дети. (Конечно, Фаткулла родился на второй год революции, но ведь народ не сразу по-новому жить начал. Борьба-то за светлое будущее еще только разгоралась.) Маленькому Фаткулле и года не было, когда он заболел чесоткой. Противную эту болезнь запустили. Она расползалась по телу все больше и больше. Так понемногу добралась и до головы. И заговаривали ее, и кропили — пользы никакой. К семи годам голова мальчика превратилась в мокрый струп.
Отец Фаткуллы, — человек удалой, в семнадцатом году барские усадьбы разорял, — выгнал из дома старушку, знаменитую знахарку, и повез сына к врачу в Каратау. И двух месяцев не прошло, Фаткулла выздоровел… и стал Кудрявым. Блестящая, как зеркало, плешь осталась на всю жизнь.
Просто так над увечьем, над физическим недугом Куштиряк смеяться бы не стал и прозвища такого не придумал. Но какой-то плут пустил, говорят, выдумку, и на правду-то непохожую, но ей поверили.
Никто якобы Фаткуллу врачу не показывал, все было иначе. Когда мальчики вконец задразнили его паршой и не стали брать в игру — заразишь, дескать, — заплакал бедный ребенок и пошел к ветеринару.
— Агай, — подавив стыд, сказал якобы Фаткулла, — неужто нет лекарства этой башке?
Задумался ветеринар. И тут все мысли замутил ему Зульпикей.
— Есть, — сказал ветеринар, додумав свою думу. — Смажь сию башку куриным дерьмом. Только смотри,
Верно, как рукой сняло — и струп, и остатки редкими кустиками торчавших волос. И открылась миру лысина, свет которой не меркнет уже полвека. Как тут человека назвать? Или Кудрявым, или Дерьмовой башкой, больше никак. Подумал Куштиряк и решил, что Кудрявый — милосерднее.
Какая из двух версий истинная, какая ложная — автору неведомо. Доподлинно известно одно: покойной своей жене Фаткулла кур держать не разрешал, а налог по яйцам платил тем, что покупал на рынке.
Данных, касающихся тополя, ни в одной из этих версий еще нет. Тут надо обратиться уже к юности Фаткул-лы, к его военным годам. Дадим слово ему самому. Что-нибудь да выяснится.
— …Вот так, автор-браток, — продолжил рассказ Фаткулла Кудрявый с того места, откуда ему было удобней. — Хоть ты сызмалу в чужие края подался, но нравы-обычаи Куштиряка знаешь. И хорошее знаешь, и плохое. Сколько бы Яктыкуль ни цеплялся к нам, Куштиряк — он есть Куштиряк. Началась война, из ста семидесяти дворов аула сто человек сразу ушли на фронт. А до майских дней сорок пятого года к ним еще пятьдесят джигитов, которые вошли в солдатский возраст, прибавилось. Сколько всего получается? Сто пятьдесят? Из них восемьдесят два там и головы сложили, из вернувшихся половина — инвалиды…
«Эх, Куштиряк, Куштиряк! — вздохнул про себя и автор, печаль и восхищение смешались в этом вздохе. — И нужду, и голод, и непосильные страдания — все ты видел, все вытерпел. И все одолел, живешь, вперед шагаешь…»
— Что ж, и я не остался в стороне, — потянул хозяин нить беседы дальше. — Когда началась война, один из братьев в армии на действительной службе был, так прямо в огонь и шагнул, второго в сорок втором забрали. Оба не вернулись… Сам я при отце с матерью единственным кормильцем оставался до сорок третьего. Но пришел день, настал мой час…
— Да-а, похоже, досталось тебе…
Эта ненавязчивая реплика автора добавила рассказчику вдохновения.
— Было, брат, все было, — сказал он, жадно затянувшись своей махоркой. — Показал нам тогда фашист, чего прежде не видали… Летом сорок третьего под Харьковом вот сюда осколок ударил, — задрав рубашку, показал на правом боку шрам с ладонь величиной. — Ну, парень, скажу я тебе, маленький овраг, а перейти не можем. Днем немец головы поднять не дает, ночью немного продвинемся, так он на рассвете обратно нас отжимает. Как говорится, нищему и ветер супротив — то печет нещадно, то дождь льет, до костей пробирает. Гладкая, как вот эта (тут автор невольно бросил взгляд на его голову) ладонь, степь. Ты не думай, я снайпером был. — И он, прищурив глазки, сморщил свою унаследованную от дедов и прадедов пуговку и, довольный, разгладил усы. — Одна только загвоздка — где укрыться, чтобы пострелять? Говорю же, голая степь. Тогда лейтенант посылает меня к огромному тополю. В ясный день все немецкие мины и снаряды там падают, гроза начнется — все молнии по тополю бьют прямой наводкой. Потому что тополь этот и для фашистов, и для молний единственный ориентир, будь он неладен!..
— Видать, не из самых умных командиров был тот лейтенант, коли понапрасну солдат в пекло гонял, — вставил слово автор. Дескать, какова она, война, тоже понимает.
— Так-то оно так, но и его винить трудно, полмесяца, как на фронте, неопытный… Не скрою, братишка, я молнии с малых лет боюсь. Почему, спросишь, так скажу: в двадцать шестом году, в тополь («Тополь!» — вздрогнул автор), что возле нашего дома стоял, ударила молния, огонь на крышу перекинулся. Дотла мы в тот год погорели… Большая эта глупость — возле дома большие деревья сажать.