Плач к небесам
Шрифт:
А маэстро, похоже, не понимал, о чем думает ученик. Тихим голосом он рассказывал ему о талантливом композиторе Перголези, ныне умиравшем от чахотки, который был осмеян в Риме на премьере своей первой оперы и так и не оправился от этого.
– Римская публика – худшая из всех, – вздохнул Гвидо.
А потом посмотрел на море, словно потеряв мысль. Но чуть погодя рассказал, что Перголези, его ровесник, много лет назад поступил в Консерваторию бедных детей Иисуса Христа. И если бы он, Гвидо, полностью отдался в свое время сочинительству музыки, то наверняка теперь и ему бы пришлось беспокоиться
– А почему вы полностью не отдались сочинительству? – спросил Тонио.
– Я стал певцом, – пробормотал Гвидо.
И Тонио вспомнил пламенную речь, которую произнес перед ним маэстро Кавалла в ту ночь, когда он поднимался на гору. Он устыдился того, что забыл об этом. Он так много думал о себе, о своей боли, о своем выздоровлении, о своих маленьких победах, что почти никогда не размышлял об этом человеке, находившемся всегда рядом с ним. «Так, может быть, именно поэтому он презирает меня?»
– Та музыка, которую вы часто даете мне… Она ведь ваша, да? – спросил Тонио. – Она просто чудесная!
– У тебя нет права судить о моей музыке! – внезапно рассердился Гвидо. – Это я буду говорить тебе, хороша ли моя музыка, и это я буду говорить тебе, хорошо ли ты поешь!
Тонио был уязвлен. Он сделал большой глоток вина, а потом без предупреждения и неожиданно для себя самого обнял Гвидо.
Маэстро в ярости грубо оттолкнул его.
Но Тонио, смеясь, пожал плечами.
– Однажды вы обняли меня, нет, дважды, помните, – сказал он. – Так и я иногда хочу обнять вас…
– С какой стати! – рявкнул Гвидо.
Он забрал бутылку из рук Тонио и отхлебнул вина.
– Потому что я не презираю вас так, как вы презираете меня. И во мне нет такого раздвоения личности!
– Презираю тебя? – прорычал Гвидо. – Да ты лично меня вообще не волнуешь! Меня волнует только твой голос! Ты удовлетворен?
Тонио, откинувшись на спинку кожаного сиденья, обратил взор к звездам. Настроение его окончательно испортилось. «Какое мне дело до того, что чувствует или думает этот мужлан? Почему я обязан любить его? Почему я не могу просто брать то, что он мне дает?..» Потом он ощутил дрожь, предупреждавшую его о старой боли, и, чтобы отвлечься, стал размышлять об опере, которую они только что прослушали, о разных мелких музыкальных проблемах, о чем угодно, лишь бы не думать об одиночестве, которое он внезапно ощутил. На мгновение ему показалось, что в его жизни вообще никогда не было большого дома в Венеции, где он жил с отцом, матерью и учителями, составлявшими столь важную часть его жизни, и… Был только Неаполь, было это море, был этот его нынешний дом.
Пару дней спустя в конце особенно неудачного и жаркого дня Гвидо сообщил Тонио, что он может спеть маленькую партию в хоре консерваторской оперы.
– Но ведь это уже завтра вечером! – испугался Тонио, тем не менее подскочив от радости.
– Тебе нужно будет спеть лишь две строчки в конце, – успокоил его Гвидо. – Ты выучишь их в одну секунду. И тебе полезно уже сейчас испытать себя на сцене.
Тонио и мечтать не смел, что это случится так скоро.
Оказавшись за кулисами, он пришел в полный восторг и не успевал впитывать впечатления.
Он заглядывал в гримерные, где столики были уставлены пудреницами и румянами, и с благоговейным ужасом смотрел на огромный ряд разукрашенных арок, которые медленно поднимали веревками в черную пустоту над сценой, а потом беззвучно опускали вниз. На огромном пространстве за задником были собраны декорации других опер, казавшиеся Тонио бесконечным запутанным лабиринтом. Он наткнулся на золотую карету, покрытую бумажными цветочками, и на прозрачные холсты с еле заметными следами звезд и облаков на них.
Мимо пробегали мальчики со шпагами в руках, с золочеными картонными урнами, полными бумажных листьев.
И как только репетиция началась, Тонио был поражен тем, как из хаоса возникла гармония, цепочкой поплыли перед ним исполнители, оркестр вдохновенно грянул аккомпанемент, одна восхитительная ария сменялась другой, а голоса поражали виртуозностью.
На следующий день, не в силах побороть волнение, он с трудом мог сосредоточиться на своих собственных упражнениях, пока наконец Гвидо не свел их к тем двум строчкам, что предстояло спеть в хоре.
Лишь за час до поднятия занавеса Тонио увидел весь состав исполнителей в театральных костюмах.
Публика уже прибывала. В ворота въезжала карета за каретой. В коридорах слышались оживленные голоса, повсюду горели свечи, придавая зданию праздничную теплоту, оживляя ниши и закоулки, обычно скрытые вечерним полумраком Большую гостиную заполнила местная знать, явившаяся посмотреть выступление певцов и композиторов, которым предстояло впоследствии стать знаменитыми.
Тонио поспешил в кулисы, и тут его кто-то перехватил. Ему досталась роль солдата, и поэтому одет он был в один из своих самых красочных венецианских камзолов, красный с золотой вышивкой и перевязью, спускавшейся с плеча к эфесу шпаги по моде прошлого столетия.
– Сядь сюда, – услышал он женский голос и увидел у стены маленький столик с зеркалом.
Тут же на него обрушилось столько пудры, что его черные волосы приобрели совершенно белый цвет. Он вздрогнул, когда проворные руки начали прикасаться к его лицу, и завороженно уставился на свое отражение, когда гримирование подошло к концу.
Вид собственных глаз, густо обведенных черным, забавлял и одновременно раздражал его.
Но все лица кругом были такими же раскрашенными.
Глянув в щелочку с краю сцены, Тонио увидел, что ложи уже полны народу: повсюду белые парики, драгоценности, блестящие атлас и тафта. Тонио отпрянул, почувствовав непонятное волнение, какую-то странную незащищенность.
Не может быть, чтобы он выступал на этой сцене перед всеми этими мужчинами и женщинами, которые всего шесть месяцев назад… Он остановился и закрыл глаза. Нужно приказать рукам и ногам не дрожать, приказать сердцу не биться так лихорадочно! Но слезы сдержать ему не удалось.
Хорошо, что он тут же оказался захвачен вихрем активности, бушевавшим за занавесом. В зеркале поодаль он увидел мальчика – себя, такого на вид невинного, юного, с таким же безмятежным выражением лица, как у тех мужчин в белых париках, что глядели на него с портретов. И едва его уст коснулась улыбка, как боль внутри улетучилась, словно по команде. «С каждым разом, – подумал он, – наверное, будет легче».