Планета грибов
Шрифт:
Старуха сказала: «Попросишь сына…» Теперь, когда умершая мать назвала ее доченькой, мысль о сыне не кажется безумной. Сорок семь – не старость. Полгода назад прошла диспансеризацию, сдала все анализы. Гинеколог сказал: гормональный фон в норме. В Италии хорошие клиники. Если поставить цель…
«Надо только решиться…» – закатное солнце, жаркое и открытое, звенит в ушах.
Когда сын подрастет, она свезет его в Мадрид, найдет смешного дядечку, одетого в старинную куртку. Это нетрудно, у нее осталась карточка. Наберет номер, скажет: «Я – та самая женщина из России, которую интересует одна-единственная картина». Он спросит: «Госпоже понадобились мои услуги?» – «Да, – она ответит. – Только не мне. Сыну. Теперь
Она стоит на краю поляны, дожидаясь, когда солнце наконец закатится. В темноте такие вещи выговорить проще: если сын спросит, она найдет что сказать. Твой дед был хорошим человеком. Второсортный писатель – не смертный грех.
Последние лучи обливают стволы сосен. На мгновение ей кажется: не деревья – багровые отсветы. Лес – щит дикаря, пляшущего перед древним костром… —
Он сидит над горячей чашкой, дожидаясь, пока чай немного остынет.
Если один пускался в дебри зауми, другой прерывал: «Вещуньи, стойте! Ваша речь невнятна». Если в споре захлестывали эмоции, кто-то обязательно вопрошал: «Иль мы поели бешеного корня, связующего разум?..»
«Жаль, что не купил водки… – Водка – лекарство от тоски. Он не умеет пить в одиночестве. В сущности, даже в этом всегда себя контролировал. – Ну нет, – отодвигает чашку. Случалось, и напивался, но по-настоящему, как тогда с Марленом, – за всю жизнь, может быть, еще раза два.
Праздновали день рождения. Именинник запасся портвейном, купил две бутылки. Казалось бы, здоровые парни, на двоих – нормально. Но «Солнцедар» – жуткое пойло, бьет по башке. Смеялись, рассказывали дурацкие анекдоты.
«Под стол, под стол!» – этого правила Марлен придерживался неукоснительно. Пустые бутылки называл трупиками. «Извини, – он кивнул и сунул под стол, неловко, бутылка покатилась, уткнулась в тапки – плоские, как глубоководные рыбы. Выудил, пристроил на подоконник. Пьяными глазами оглядел пустую комнату. – Слушай, пол-одиннадцатого, а где народ?..»
Марлен сидел, съежившись. «Мой отец – кровопийца. Поднялся на чужой крови».
«Ты чего?!» – он растерялся: с одной бутылки так не напьешься – молоть такую чушь.
«Слыхал про космополитов, беспачпортных бродяг в человечестве? – Марлен откупорил вторую, разлил. Хватанул полстакана. – Ух и пойло! Ядовитое», – закусил черной коркой. Колбасу, купленную на закусь, уже сожрали.
«Ну да…» Антисемитская кампания. Государство преследовало евреев. В конце сороковых и, кажется, до смерти Сталина. Университета тоже коснулось: кое-кого из ведущих профессоров уволили. Но при чем здесь его отец?..
«У тебя что, отец – еврей?»
Марлен усмехнулся: «Нет».
Он вдруг почувствовал разочарование: подспудно, в глубине души, не признаваясь себе, надеялся, что Марлен – еврей. Хотя бы половинка. Просто скрывает. Спросил: «А мать?»
«Старик, – Марлен допил до дна, налил по новой. – Ты у нас чего? Отдел кадров?»
«Да нет, просто так. Извини». Нет, не обиделся. Человек имеет право скрывать такие вещи, во всяком случае, не афишировать. Но они же друзья. Другу признаться можно. На то и друзья, чтобы не таиться.
«Представь себе, чистокровный ариец. И оба родителя. И деды с бабками. – Марлен жевал хлебную корку. – И даже имя собственное».
Он хотел поправить: не имя собственное, а собственное имя. Но не
«Разве? Мне казалось, немецкое».
«Маркс и Ленин. Точнее, их обрубки. – Марлен смахнул колбасную шкурку, прилипшую к запястью. – Если что, пройду любую селекцию».
Селекцию. Он допил и понял, почему надеялся на Марленово еврейство. Вспомнил: один разговор, давно, еще на первом курсе. В туалете болтали два первокурсника, правда, с другого потока. Один сказал: «В этом году было легко. Всех евреев резали». Другой: «Да. Проскочили. Считай, повезло». Он вышел из кабинки. Хотел сказать: «Вы что, идиоты?» Но не успел – этих двоих как ветром сдуло. Потом, когда подружились с Марленом… Нет, конечно, он об этом не думал. Ему-то без разницы – у кого какая национальность. Но окажись Марлен евреем, это бы означало, что сам он поступил честно, преодолел огромный конкурс. Потом вроде бы забылось. Тем более, в сущности, домыслы и ерунда. Критерий истины – практика: на их курсе было несколько евреев. Это если говорить о чистокровных. А уж половинок, которые скрывают…
Взглянул на часы: без четверти одиннадцать. Как бы не опоздать на метро.
Но Марлен уже завелся, оседлал своего любимого конька – рассуждал о регрессе, к которому семимильными шагами движется наше общество: «До войны – хоть какая-то надежда. А после – всё. Филология, история, экономика, биология… – загибал пальцы, перечисляя области науки, которые постигла окончательная катастрофа. Если верить Марлену, это случилось в сороковых-пятидесятых. – Разрушены ведущие научные школы. Когда вырваны культурные растения, на пустом месте вырастают сорняки. Можешь спросить у своих родителей. Они ж у тебя садоводы».
Ему не понравилась интонация, с которой Марлен упомянул его родителей. Парировал: «Не пори ерунды. Наука – не грядка. Так не бывает. Все равно остаются какие-то корни. Вон и французы твои – ты же сам сказал, великая теория. Если что, воспользуемся».
Он выходит из времянки.
В сумерках силуэты деревьев проступают особенно ясно. Вдали, за березовой поляной, пылает солнце – тяжелый красный диск. Издалека оно похоже на костер, бросающий багровые отсветы. «Заблудились. Мы все заблудились…» Он думает о свободе. Еще каких-нибудь двадцать лет назад он тоже надеялся. Оказалось: гнилые мостки. Теперь, когда это стало ясно, единственный выход – вернуться назад, туда, где осталась их дружба с Марленом. Их разрыв – катастрофа. Марлен тоже страдал от одиночества. Поэтому и спился, загубил свой талант. Если бы не расстались, он бы не дал, не позволил. Объяснил, нашел правильные слова: сын не должен отвечать за отца. Вина не передается по наследству. У каждого своя. Его вина в том, что он не понимал Марлена. Не дал себе труда проникнуть в его мысли. Эту вину он готов признать. Марлен говорил, что ненавидит все это, потому что живет чужой жизнью, работает в котельной – сутки через трое. Последние двадцать лет он тоже живет чужой. Бессмысленной.
«А я, что стало бы со мной? – Раньше не задумывался об этом. Теперь, когда понял главное, ответ очевиден: рядом с Марленом у него тоже прорезались бы крылья. Он поводит лопатками, будто прислушивается. – Еще прорежутся…» Пусть не такие, как у Марлена, но он сумеет взлететь.
Багровое солнце, которое легко принять за костер, закатывается. Гаснет прямо на глазах.
Кое-чем придется поступиться. Он осознает это, отдает себе отчет. Во-первых, цензура. Но цензура так и так возвращается. Разве не об этом говорил главный редактор? К тому же ее нельзя назвать абсолютным злом. Цензура острит ум. Переводчик вынужден идти на всяческие ухищрения. Текст, прошедший цензуру, не равен себе – в нем появляется глубина, многослойность, рождающая неконтролируемые ассоциации. Одно это способно победить тоску, ужас бессмысленного существования.