Платок
Шрифт:
Старушка была похожа на птичью лапку.
Одиноков подумал так и удивился пришедшему на ум сравнению. Образами он не мыслил никогда: для него существовал лишь язык точных понятий. Все расплывчатое, неустойчивое, рожденное неуловимой общностью внутренних форм казалось ему чуждым.
И
Стоило сказать даже точнее: лапку синицы. пушистые и желтогрудые, они каждый день мелькали за окном – перепрыгивали по дереву, раскачивались на обледенелых ветвях, крепко цепляясь тоненькими черными пальчиками. Их веселая возня порой отвлекала его от работы; он лежал тогда, глядя поверх бумаг, и думал: неужели им не холодно там, на морозе?
Что соединяло старушку с лапкой одной из синиц? Это не поддавалось точному выражению. Ведь он был физиком и никогда не был поэтом.
Одиноков незаметно для себя прошагал больничный коридор и плотно закрыл за собой дверь своей палаты.
Собственно говоря, это была не палата, а особая комната вдали от всех, в конце отделения, около ординаторской – «кабинет доцента», как поясняла табличка. У себя в институте он и был доцентом; выходило, словно комната и в самом деле предназначалась именно для него. В этом кабинете со шкафом, столом и даже телевизором – который он, правда, не включал, так как ему попадались почему-то одни лишь идиотские ток-шоу с вульгарными бабами и глупыми мужиками, – по указанию заведующего отделением, его школьного друга, для него оборудовали место. Причем поставили не провисшую до пола панцирную койку, как в остальных палатах, а прикатили откуда-то настоящую хирургическую кровать с жестким щитом и регулируемым
В этой палате-кабинете, со сносными условиями для работы, он чувствовал себя почти уютно. А главное, жил отдельно от всего урологического отделения, от стариков с трубками и въевшегося в стены мочевого запаха. Без надобности он не общался даже с медсестрами, из которых две оказались довольно хорошенькими. Появлялся на люди только в обеденные часы: несмотря на отличную домашнюю еду, которую каждый день в банках приносила жена, Одиноков испытывал постоянный голод – и не мог пренебречь даже отвратительной больничной пищей.
Но выходы не грозили ненужными контактами. Аккуратно выбритый и причесанный, подтянутый по мере возможности – к тому же одетый не в больничную рвань без пуговиц, а в собственную почти новую пижаму, – он не мог слиться с массой больных. Окружающие, судя по всему, ощущали эту его отъединенность. С ним никто никогда не пытался заговорить, и в столовой, оправдывая свою фамилию, он всегда обедал один за пустым столом.
Конец ознакомительного фрагмента.