Плаванье к Небесной России
Шрифт:
Даниил рассказывал мне, как удивительно произошло его освобождение от той темной руки. Это случилось буквально в одно мгновение. Он прекрасно помнил, как вошел в переднюю часть бывшего зала квартиры Добровых и с него внезапно просто как бы спало что-то темное. Все стало совершенно четким и легло по местам. Даниил говорил, что Филипп Александрович присутствовал в это время в комнате, он увидел и понял, что происходит. Они не сказали друг другу ни слова, но оба все поняли. Это кажется мне необыкновенно важным.
В 1929 году замолкли церковные колокола. О том, что это было именно в том году, мне говорил Даниил. Тем летом он уехал специально поближе к Радонежу,
И вот когда он раздавался, этот первый удар, то ему отвечала колокольным трезвоном вся Москва. Услышав «Христос воскресе!» и ответив «Воистину воскресе!», мы шли домой и разговлялись, это мама очень любила — делала и куличи, и крашеные яйца, и изумительную пасху. Я до сих пор делаю пасху по маминому рецепту.
С тех пор прошло почти 70 лет. Я живу теперь недалеко от Кремля. И вот недавно летом окно было открыто и я проснулась от удивительного звука. Я узнала его — это был колокол Ивана Великого. Оказывается, память об этом звуке жила во мне все эти десятилетия, и я узнала его мгновенно.
Глава 10. БУРЯ ЕЩЕ ЗА ОКНОМ
Хочется еще немного побыть дома, вспомнить, каким он был. В большой комнате у нас была столовая, и там стоял круглый стол. На диване около него я спала. Над столом висела лампа, вместо абажура тогда были модными шали с бахромой, и у нас висела такая шаль, желто-оранжевая с кистями. Вечером няня приносила самовар, настоящий, круглый. Конечно, ставить его уже не могли — угля не было. Поэтому воду кипятили отдельно, наливали в самовар и бросали несколько угольков, чтобы он хотя бы шумел. И он шумел, как настоящий.
За столом — мама с папой, я и младший брат Юра. Он на восемь лет младше меня. Юра всегда читает. Я иногда читала, но больше участвовала в том, что делали мама с папой: изредка играли в карты, а чаще раскладывали пасьянсы, и, конечно, я вместе с ними. С тех пор я знаю и люблю несколько пасьянсов. Иногда папа читал вслух что-нибудь веселое и смешное. И еще рядом всеми любимое существо — светло-рыжий, почти розовый кот, пушистый, ласковый и избалованный. После того как он появился, мама, смеясь, говорила, что мы больше друг друга не любим, а все любим кота. Его назвали было Альмавивой, но звали в конце концов Котей и Вишенкой. Меня он обожал. Мы засыпали, положив головы на одну подушку, а утром кот нежился, раскинувшись на постели, а я висела там, куда он меня столкнул.
Когда на столе появлялся самовар, кот затевал игру, которая ни ему, ни нам никогда не надоедала. Кран у самовара подтекал, и на подносе появлялась лужица. Наш кот, всегда сытый и капризный, делал вид, что умирает от жажды. Ему подставляли стул, он залезал и, прижав уши, с вороватым видом принимался лакать воду с подноса. Через какое-то время на затылок ему капала из крана горячая капля. Кот кубарем слетал со стула, ничего не понимая, под общий хохот. А через минуту снова был на стуле и снова лакал.
И
И еще наша няня, я уже писала, что она была членом семьи с полным правом голоса во всем. Мы никогда не смели ей грубое слово сказать. А у Юры еще была любимая кошка из серой байки и три деревянных лопаточки, на одной он написал «Юра Бружес», на второй — «Няня Бружес», на третьей — «Коша Бружес», потому что «кошка» — это казалось грубо. «Коша Бружес» вообще стало у нас семейным обращением друг к другу.
Конечно, не все было безмятежно. Существовали, например, торгсины, куда ушло все, что представляло какую-то ценность: кольца, цепочки, папина замечательная золотая медаль, полученная при окончании университета, большая, тяжелая, какого-то особенного червонного золота в лиловом бархатном футляре. Все ушло туда, и не только у нас, просто на еду. Это было уже в 30-х годах, шло второе десятилетие советской власти…
В тринадцать лет я закончила седьмой класс, и дальше надо было идти учиться «с уклоном». Я совершенно не знала, чем хочу заниматься, и папа уговорил меня пойти в восьмой и девятый класс с химическим уклоном, почему-то химия тогда оказалась в моде, считалось, что за ней будущее, это — обеспеченная работа, дорога в безбедную жизнь. Летом перед восьмым классом папа, увидев, что я «пень» в математике, занялся со мной тригонометрией. Как только я увидела знак бесконечности, что-то откликнулось в душе, я пришла в восторг и вдруг все поняла. В восьмом классе я стала одной из лучших по математике благодаря папе, который нашел какой-то особый подход к ней и… знаку бесконечности. И до сих пор формулы, какие-нибудь корни квадратные ничего мне не говорят, но понятно и близко то, что уходит в бесконечность.
Я оказалась человеком до того «ненаучным», «нелабораторным», что бестолковее, чем мои занятия химией, ничего и не придумаешь. Чтобы поскорее вырваться на волю, я по пояс залезала в вытяжной шкаф, сливала там невесть какие химикаты, и это просто чудо, защита моего Ангела Хранителя, что мне удалось ничем не облиться, не обжечься. Я ненавидела химию, ненавидела лабораторию. И вот что забавно. Мы проходили качественный анализ. То есть нам давали какую-то жидкость и путем целого ряда реакций нужно было определить ее состав. Я всегда писала состав правильно, хотя и сейчас не понимаю, как мне это удавалось, просто верно угадывала. Так я прозанималась год, и папа тоже увидел, что химия не для меня.
Я тогда уже начала рисовать и очень хотела стать художником. Но учиться было совершенно негде: ВХУТЕМАС был закрыт за формализм, никаких студий не существовало, оставался только Полиграфический институт. Чтобы пытаться в него поступать, нужен был двухлетний производственный стаж.
Что делать? К тому времени Институт труда уже разгромили, и папа перешел в Институт техники управления в Хрустальном переулке. Меня он устроил в издательство «Техника управления», которое существовало при институте. Я работала сначала подчитчиком, потом корректором. Материалы, которые мы читали, были неописуемо скучны, но я довольно скоро стала хорошим корректором: грамотна была от природы и, кроме того, обладала точным зрением на «чужие» буквы. Тогда набор был ручной, и меня даже опытные корректорши спрашивали: «Посмотри, где тут „чужая“ буква». То, что я их видела, оказалось потом зрением художника.