Плавучая опера
Шрифт:
Доковыляли мы с капитаном Осборном до Главной улицы, потом до гостиницы, где и простились в холле.
– Ты вот что, Тоди, - подмигнул он мне.
– Загляни-ка на минуточку ко мне, сюрприз для тебя есть.
Я последовал за ним в его номер, где, ухмыляясь от уха до уха, он мне презентовал большую бутылку "Южной неги".
– Держи, это твоя.
– Ну зачем вы?
– И, отвинтив пробку, я понюхал: замечательный аромат.
– Так я ж тебе должен, - сказал он, краснея.
– Забыл, что ли, утром-то про что говорили, ну вот, все как условлено было.
– Так давайте сейчас и разопьем, - ответил я.
– Давайте, самое времечко сейчас, представление-то кончилось, больше не будет.
– Да пес с ним, по мне, так и не надо, - пробурчал капитан Осборн.
–
– предложил я.
– Схожу к Хекеру в номер, ладно?
Я поднялся на самый верх, где была крохотная спаленка мистера Хекера, постучал, но, хотя из-под двери мерцал свет, отклика не последовало.
– Мистер Хекер, позвольте?
– И дернул за ручку, не веря, что в половине одиннадцатого человек его возраста да с таким характером уже уляжется спать или, наоборот, выйдет подышать воздухом.
Дверь распахнулась, и передо мной открылся странный вид: на придвинутом к кровати письменном столе горела в бронзовом подсвечнике высокая белая свеча, пламя трепетало, когда из открытого окна налетал ветерок. Там же, на столе, я, приблизясь, заметил будильник, поставленный на 10.15, и том Шекспира, раскрытый на первой сцене третьего акта "Гамлета" (а на полях против слов "так трусами нас делает сознанье" стояла - хотите верьте, хотите нет - пометка: "ничего подобного"); стопкой были сложены тринадцать тетрадей, на каждой из которых значилось: "Дневник, 19…" (так я и не набрался храбрости в них заглянуть); две таблетки снотворного лежали в стаканчике. А на кровати лежал Хекер в черной пижаме - глаза закрыты, руки скрещены на груди. Ну в точности как мисс Холидей Хопкинсон, которая в соседнем номере, и выражение лица спокойное ("умиротворенное" - так было бы, наверно, точнее): пульс, дыхание - это я установил, приникнув ухом к грудной клетке и поспешно схватив его за запястье, - почти не прослушивались.
Насколько я мог судить, никакой помощи на месте оказать было нельзя, и, со всех ног помчавшись вниз, я сказал о случившемся ночному портье Херли Байндеру, а тот вызвал "скорую". Мы с Херли пошли наверх, капитан Осборн увязался тоже, то и дело прося помочь ему на крутых ступеньках, - как же, неужто без него такое волнующее происшествие обойдется, - и, пока ехала "скорая", мы все трое там, наверху, выпили. Херли с капитаном, потягивая "Южную негу", все качали головой да цокали: видно, очень на них впечатление произвело, как тщательно мистер Хекер приготовился к отбытию в мир иной.
– Нет, надо же!
– все повторял капитан Осборн.
– А еще с виду образованный такой!
Я время от времени принимался искать пульс мистера Хекера: кажется, хуже ему не становилось, а впрочем, куда уж тут хуже, пульс-то едва-едва трепыхался. Взвизгнув на повороте за Спрингвэлли, подкатила "скорая", и мистера Хекера прямо в черной пижаме отправили в клинику.
– Да, - протянул капитан Осборн, - задумаешься, на такое-то наглядевшись.
– Правильно, - согласился я, стараясь его успокоить, и пожелал доброй ночи. А про себя подумал: если мистер Хекер и после совершенной им глупости уцелеет, остаток дней будет ему не так мучителен, как были все последние годы, - ведь все эти его восторги по поводу старости и с очевидностью выявившееся теперь отчаяние, которое она ему внушала (сужу по внешним признакам), видимо, скорее были наигранными, чем всамделишными, расчетом, а не переживанием всерьез. Счастлив был бы добавить, что мое предположение подтвердилось, однако, оправившись от барбитурата, которого он наглотался, мистер Хекер прямо из больницы проследовал в санаторий на западе Мэриленда, поскольку у него ко всему прочему обнаружили начинающийся туберкулез, и там в 1940 году он предпринял еще одну попытку покончить с собой, тем же самым способом, с той же помпезностью, - она удалась.
Вернувшись к себе в номер, я посидел на подоконнике, выкурил сигару, - за окном поднималась ночная прохлада, мелькали огни машин, и я разглядывал окутанное темнотой кладбище у епископальной церкви Христа, как раз за ближайшим поворотом, да черное просторное небо, нависавшее особенно низко, потому что, гася звезды, его окутывали предвещавшие шторм облака. Широкая молния сверкнула над почтамтом и шпилем церкви, издалека доносившиеся раскаты возвестили о приближении шквала, бушующего над Чесапиком. Как мудра природа, столь драматично переменившая погоду именно в тот вечер, когда я столь ненавязчиво переменил образ своих мыслей! Я вспомнил о заметках, сделанных всего несколько часов назад, достал листок и добавил - в скобках - к пункту пятому:
V. Нет конечных причин для того, чтобы жить (как и для самоубийства).
XXIX. ПЛАВУЧАЯ ОПЕРА
Вот к этому вся она и свелась, перемена образа мыслей, произошедшая в 1937 году: просто дело шло о том, чтобы за предпосылками логично последовали выводы. Повинуясь принятым условностям, я бы хотел завершить этот спектакль картиной пробуждения новых чувств, однако, хотя с 1919 по 1937 год движение моих мыслей было во многих отношениях бурным, сам вывод, к которому оно привело, был таков, что никакого эмоционального всплеска он не требовал. Осознать, что в конечном счете нет никаких фундаментальных различий, - открытие пресерьезное, однако если на нем и остановиться, став по этой причине праведником, или же циником, или самоубийцей из принципа, тогда мысль еще не полностью продумана. Истина в том, что ничто ни от чего ничем не отличается, и эта истина тоже. А гамлетовский вопрос абсолютно лишен смысла.
Докурив сигару, я еще кое-что набросал для своих "Размышлений", к которым, как вы понимаете, вернулся. Эти заметки не особенно интересны, что означает: некоторого интереса они не лишены. Ну, скажем, мне подумалось, что, оказавшись перед лицом бесчисленных возможностей и не имея конечной причины какую-то одну из них предпочесть остальным, я, по всей вероятности, хотя отнюдь не обязательно, продолжал бы вести себя в точности так же, как и прежде себя вел, - словно кролик, которого подстрелили, а он мчится и мчится все той же самой тропинкой, пока смерть его не свалит. Не исключено, что когда-нибудь в будущем я бы снова попробовал взорвать "Плавучую оперу" со всеми добрыми моими соседями, сослуживцами, а также (или: но не) собой, грешным, хотя верней всего делать этого я бы не стал. Мы бы с земляками прикинули, что вероятнее в этом случае, как уже прикидывали по иным поводам. Думал я еще вот о чем: хорошо, пусть абсолютных ценностей не существует, но нельзя ли тогда ценности, которые не абсолютны, счесть все же столь же значительными и даже подчинить им жизнь. Однако тут нужно особое размышление, а значит, особая это история.
Возобновил я и "Письмо отцу", а также начал снова пополнять тот третий ящик из-под персиков, где лежат записи, относящиеся к размышлению обо мне самом: ведь если я когда-нибудь смогу сам себе объяснить, почему отец совершил самоубийство, нужно и ему растолковать, отчего этого не сделал я. Дело это долгое, хлопотное. Вспомнилось, что с завтрашней почтой придет Марвиново заключение о состоянии моего здоровья, и я улыбнулся: никогда еще так мало не тревожило меня, что с ненадежным моим здоровьем и как дальше будет. Не имело теперь значения, по-прежнему ли среди моих хворей остается эндокардит, - вопрос-то так или иначе стоит передо мной все тот же самый, значит, и "решение" тоже прежнее. Во всяком случае, так обстоит дело вот сейчас, и еще какое-то время так оно будет обстоять - во всяком случае у меня.
Ну что же, начну рассказывать отцу историю с "Плавучей оперой" - не торопясь, ничего не упуская. Очень может быть, что я исчезну с лица земли, не успев довести ее до конца, а возможно, сама эта задача окажется бесконечной, невыполнимой, как и прежние. Не важно". Даже умри я, не докурив этой вот сигары, времени у меня сколько душе угодно.
Уяснив это себе, я пометил, что надо перехватить ту записку, прежде чем она попадет к Джимми Эндрюсу, потушил (хоть жалко было) сигару, разделся, лег, чувствуя великое благо дарующего успокоение одиночества, и крепко проспал вею ночь, несмотря на обширную грозу со шквалом, которая вскоре разбушевалась не на шутку.