Пленник стойбища Оемпак
Шрифт:
Утром надпись появилась снова, и мы снова стерли ее мокрой тряпкой. Так повторилось еще и еще раз. И тогда все вместе мы разработали хитрый план.
Стоял сентябрь. Потеплее одевшись, мы на ночь занимали свои посты: Ленька возле слухового окна на чердаке, я — на куче угля во дворе. Не спала и тетя Даша. Попеременно мы бегали в дом греться и пить чай.
На вторую или третью ночь, перед самым утром, кто-то остановился возле забора, и я услыхал легкое постукивание мела о доски. Потом человек торопливо прошагал вдоль забора и перешел на противоположную сторону
— Звони, — шепнул мне Ленька, — я что-то боюсь…
Дверь распахнулась почти мгновенно. Мы обомлели — на пороге стоял наш военрук в пижаме.
— Вы? Что случилось?
— Нам женщину, которая только что вошла, — смело сказал Ленька, хотя голос его по-прежнему дрожал от волнения и страха.
— Какую женщину? — сурово переспросил военрук.
Она, наш личный враг, показалась в глубине коридора. Обойдя военрука, мы шагнули к ней, и я протянул записку, которую дала нам тетя Даша.
— Велено ответить сейчас же.
Она развернула записку, охнула, скомкала ее, беспомощно, с каким-то отчаянием махнула рукой: мол, пожалуйста, уходите. Мы слышали шуршание бумаги, отрывистые слова, смысл которых разобрать не могли.
Военрук резко повернулся к нам:
— Вон отсюда, сопляки!
Мы пришли и все рассказали тете Даше.
— Хорошо, ребята. Теперь все будет хорошо, — обрадовалась она. — Вот увидите. Молодцы, вы вели себя как настоящие мужчины. Никогда не позволяйте ни себе, ни другим обижать женщину.
Больше мы не видели на заборе этой надписи. Что написала в записке тетя Даша, мы так и не узнали.
Лишь однажды при мне тетя Даша упрекнула дядю Гошу с улыбкой. В ее словах я поначалу различил лишь похвалу моему отцу и той женщине, которая сшила мою красивую курточку. Эту похвалу я принял на свой счет, а потому зарделся, очень довольный собой. Теперь я догадываюсь: была уязвлена материнская гордость тети Даши, и упрек невольно сорвался с ее губ:
— Посмотри, Гоша, какая на нем курточка! Никогда не скажешь, что мальчик растет без матери. Всегда так красиво одет…
Сказала она это вполголоса, думая, что мы слишком заняты своим делом и пропустим ее слова мимо ушей. Но я услыхал и оглянулся на тетю Дашу. Взгляд ее был устремлен на Леньку. Столько было в этом взгляде любви и нежности! Словно бы впервые я посмотрел со стороны на своего друга. Ходил он всегда в одинаковых опрятных хлопчатобумажных костюмчиках, время от времени покупаемых в нашем универмаге «Одежда». В такой же скромной одежде ходило большинство наших мальчишек, и оттого они казались воспитанниками послевоенного детдома.
Мой отец одно время ухаживал за женщиной-портнихой. Выкраивая из материала заказчиц лишние лоскутки, она умудрялась довольно часто шить мне кое-что из одежды. Курточки выходили подчас театрально-нарядными: верхняя часть была из одной ткани, на обшлага и пояс шла другая.
Так вот, я тогда покраснел от радости, услышав похвалу. Мне бы догадаться немедленно снять курточку и великодушно подарить ее Леньке, но на такой поступок я не был способен. В этом возрасте мы все в большей или меньшей степени эгоисты.
Дядя Гоша стирал в корыте белье. Стирал он так же, как делал и все остальное, не спеша, вдумчиво, добродушно похрюкивая. Я помню его красные и очень жилистые руки в мыльной пене. Он как-то по-особому бережно обращался с каждой одежкой: обстоятельно намыливал со всех сторон, осторожно сжимал своими ручищами и тер сжатыми кулаками, потом окунал в пену, потом полоскал в другом тазу и легонько выкручивал, а жгуты складывал на спинку стула. При этом он вполголоса рассуждал:
— Кхн-кхн! Рубашонка Ленькина еще ничего. Еще ты покупала, Дарья. На ярмарке, помнишь? Еще кавалерист тогда свалился с лошади, кхн-кхн. А твоя рубаха, Дарья, того, пора замену делать. Погоди, неужто со свадьбы еще? Ну да! Я помню, на ней цветочки такие махонькие, кхн-кхн, были. Голубенькие такие… А и не беда. В следующую получку купим тебе новую рубаху, кхн-кхн.
— Пальто тебе надо, — ворчала тетя Даша. — Никто уже в шинели не ходит.
— Шинель, она, Дарья, вечная. Да ты не переживай. Поправишься ты, не кручинься. Вот поправишься, купим тебе все новое и поедем к морю. Покажу я вам море. А ты поправишься, к весне поправишься. Чует мое солдатское сердце. Оно не ошибчивое, кхн-кхн.
Тетя Даша согласно кивала, но в глазах ее стояли слезы. Вот тогда и вырвались у нее эти слова. Может быть, она хотела отвлечь себя и дядю Гошу от тяжких мыслей. А дядя Гоша медленно разогнулся, посмотрел сначала на жену, потом на меня и Леньку, машинально сжал мокрыми руками тряпку, и пенная вода яростно брызнула белыми струйками из-под пальцев.
— Ты что это, Дарья, — сказал он сурово и вместе с тем мягко. — Разве можно так говорить о нем, кхн-кхн! Пацан как пацан. Обыкновенный. И бабушка у него есть — вон какая мировая! И отец — серьезный человек. А у нашего Леньки бабушки нет. — Он поглядел на меня и ободряюще подмигнул: — Бабка у тебя что надо! Завидую тебе. Есть сказки кому рассказывать.
Я молча пожал плечами. Бабушка моя сказок почти не знала, но об этом я никогда не сожалел. Бабушка была для меня неизмеримо больше и важнее, чем просто бабушка, мать моего отца. Я это осознал поздно, много лет спустя.
Тетя Даша горько вздохнула и отвернулась к стене. Тогда дядя Гоша подошел к кровати и просто положил свою большую руку на ее лоб:
— Не обманывает мое солдатское сердце. К весне, кхн-кхн…
В комнате наступило тягостное молчание. Ленька насупился, враждебно покосился на отца. Я грыз ручку и многое бы отдал в тот миг, чтобы оказаться не в красивой курточке, а в хлопчатобумажном застиранном костюмчике, в таком, какой был на Леньке. Наверное, мое сердце уловило что-то бесконечно сокровенное и печальное, недосягаемое для посторонних в семейных взаимоотношениях Кузнецовых, какую-то затаенную тоску по светлым и беспечным дням.