Пленники Сабуровой дачи
Шрифт:
Морской понимал, что половина Двойриного рассказа – художественное преувеличение, но не знал, с какой стороны подступиться, чтобы начать уточнять.
– Так вот, – продолжала Двойра. – Как раз во время того самого отпуска Сонечка мне всю эту историю и рассказала. Пишет, говорит, спасенный слова благодарности из госпиталя и спрашивает, не нужно ли ей чего. Она, ты же знаешь это глупое создание, отвечает, мол, «мне бы только чтобы вы поправились поскорей и помогли нашей армии разгромить врага». И тут, значится, приходит весть о моей мобилизации. Тут Сонечка и сорвалась, впала в истерику, написала своему спасенному, мол, сестра моя точно в плен попадет, это ж с ее еврейским счастьем единственный возможный исход ее службы в армии. Просить бронь для меня не стала –
– Как Хаим отнесся? – не удержался от вопроса Морской. Дед Хаим – Ларисин дедушка и отец Двойры и Сони – был категорическим противником русификации имен. Когда весь мединститут ради облегчения дальнейшего продвижения по карьерной лестнице массово из Соломонов превращался в Санек, а из Элек в Ольг, Хаим своим дочерям даже думать о таком шаге запретил.
– Кто ж его поймет, – ответила Двойра-Вера. – По крайней мере ни разу не упрекнул и в письмах с той поры ни разу не назвал ни меня, ни себя по имени. Ему, я думаю, Соня все объяснила. Предчувствие у нее было, что мне в войну Двойрою оставаться никак нельзя.
– Хорошо, что никто из старых знакомых тут, в Харькове, тебя при немцах не выдал, – Морской обрадовался, что нашел повод похвалить сплоченность и взаимовыручку остававшихся в оккупации граждан.
– Да, – усмехнулась горько Двойра. – С соседями и коллегами повезло – одни выехали, другие вымерли. Никого из прежних знакомых не встречала. А кого встретила, когда сообразила, что надо все же идти трудоустраиваться, тот меня не узнал. Кривая, – она покрутила палкой в воздухе и тут же снова ловко на нее оперлась, – опухшая от голода… Мало что от прежней Двойры осталось, да, Морской?
Он непроизвольно вздрогнул. Конечно опухшая… Видя голодные отеки и их последствия на лицах чужих людей, Морской с легкостью мысленно ставил диагноз, но в первые минуты общения с Двойрой подумал какое-то нелепое «устала, постарела, выплакала все глаза»… Мозг попросту отказывался осознавать тот факт, что пока Морской в далеком тылу получал хоть какой-то, но все же паек, небольшие продуктовые презенты от госпиталей, куда возил с воодушевляющими выступлениями коллег по перу и обменивал, что мог, на восточные витаминные фрукты, его дочь и ее мать были на грани голодной смерти.
– А про какие новые связи Сонечки в дурдоме ты так красочно рассказывала? – решил сменить сложную тему Морской. Они уже были в начале Лермонтовской, и, чтобы занять недолгий оставшийся отрезок пути, достаточно было какой-нибудь легкой темы о новых знакомых Сони.
– Так Лариса же с первых дней, как в Харьков приехала, сразу на Сабурову дачу работать пошла! – оживилась Двойра. – Поначалу там на территории эвакогоспиталь № 2 был. Потом фашисты пришли, из дружественных нам инстанций осталась только психбольница. Туда Ларочку и взяли санитаркой – Света Горленко похлопотала. Она с зимы 41-го там и работает, и живет. Официально – была уборщицей в немецком лазарете и техперсоналом в психушке, сейчас тоже на подобных должностях числится, но сама – ты же ее знаешь – считает себя книгохранительницей.
Конечно же Морской Свету прекрасно знал. Большая умница, ответственная, труженица, хороший товарищ. И, кстати, отличная мать забавного малыша Володечки и верная жена Николая Горленко – которого, несмотря на десятилетнюю разницу в возрасте – Коля был младше, – Морской имел удовольствие причислять к кругу своих самых близких друзей.
– Жена красноармейца-добровольца, который на гражданке был не кем-нибудь, а следователем угрозыска, и который бесстрашно разрывал на мелкие куски любую бандитскую морду, – и вдруг уборщица при немцах?! – изумился Морской. – Как такое может быть?! Впрочем, – тут он осознал, что его родная дочь тоже там работала, – я не вправе делать выводы, пока не узнаю точно, в чем там дело. Точнее, – под тяжелым взглядом Двойры Морской быстро опустил глаза, – точнее, я… в принципе… ну… не вправе делать выводы… Я понимаю…
Распахивая перед бывшей женой дверь подъезда, он замялся, не зная, идти дальше или нет. Второе предполагало, что надо сговориться, как лучше встретиться завтра, чтобы и к Ларисе сходить, и в милицию по ее делу вдвоем наведаться.
– И давно это тебе нужно приглашение? – Двойра заметила сомнения Морского. – Пойдем, там Женька дома, он будет тебе рад. Заварки, правда, нет, но кипяток с сахаром вприкуску тоже бодрит. Я думаю, ты знаешь.
С тяжелым сердцем Морской начал подниматься по ступенькам. Несметное количество раз он бывал в этом доме. И всегда – на правах близкого друга хозяина, ценителя шумных и щедрых застолий. Без Якова дом казался осиротевшим.
– Что, удивляешься, куда попал? – остановившись передохнуть, спросила Двойра. – Без стекол и с обгорелыми стенами подъезд, как видишь, выглядит не очень. И это ты еще не видел разломанный чердак. Увидишь – поразишься.
– Сильно больно ходить? – Морской заметил, что при подъеме по ступенькам Двойра опирается на палку уже всерьез и останавливается отдохнуть на каждом пролете. – Это последствия того ранения, после которого тебя демобилизовали?
– Та и то, и это, – отмахнулась бывшая жена. – Бедро – последствие ранения, нога – неосторожного обращения с водой. – И тут же пояснила: – Весной, пока лед еще не сошел, мы в прорубях воду брали. Я, как ты знаешь, грацией и ловкостью никогда не отличалась, подскользнулась, чуть не свалилась с моста… В итоге ногу крепко повредила.
– Счастливица! – По зимнему Андижану Морской тоже знал, что такое набирать воду в проруби с моста. – Могла бы и под лед уйти.
– Вот именно! – охотно согласилась Двойра. – С тех пор считаю, что родилась в рубашке, и пропагандирую отстоянный талый снег как крайне полезный для здоровья способ что-нибудь выпить.
Двойра полезла за ключами, и Морской снова обратил внимание на «похоронку» в ее руке. Взял, поднес к глазам, прочитал.
Возле проруби на Лопани, зима времен оккупации
– Соседку берегу, – смутилась Двойра. – Помнишь, когда в самом начале войны в Харьков волна беженцев нахлынула, я все боялась, что нас уплотнят? Держалась тогда, как дура, за отдельную жилплощадь. А в феврале 43-го, когда домой вернулась и узнала, что на комнату Якова какой-то женщине ордер дали, даже обрадовалась… Было с кем потолковать длинными одинокими вечерами. Соседка у нас человек небывалого духа и мужества. Знал бы ты, какие мы тут с ней чудеса жизнелюбия проявляли в самые сложные месяцы. Сейчас она, кстати, как наши пришли, так сразу по специальности на завод работать вышла. Даром что пенсионерка. Трудится, трудится, еще и на ночных сменах постоянно. Думаешь, из-за пайка или жалования? Нет! Ради сына. Завод оборонный, и ей кажется, что чем больше они вместе с этим заводом сделают, тем легче ее сыну на фронте придется, тем быстрее он домой воротится. А он, – Двойра потрясла в воздухе «похоронкой», – вот он где. Я почтальоншу нашу утром встретила. Узнала, что несет… Нельзя вот так обухом по голове матери давать… В общем, ищу слова, думаю, как подготовить почву… У соседки моей еще дочка есть – затерялась где-то в эвакуации. Думаю, может, переключу ее мысли на поиски, а потом уже и извещение покажу. Не знаю…