Плерома
Шрифт:
Но Иван Антонович сумел взять себя в руки и сделал приглашающий жест. Четвертая программа есть четвертая программа. И Тихон Савельевич вновь оказался в столь знакомой и столь утомительной для него обстановке. Напыщенно холостяцкая берлога, кретинические картины, истерические статуэтки. Бандалетов знал цену этому анахоретскому хламу. А тогда зачем притащился? Этот вопрос задавал себе хозяин, отлично осведомленный о том, как относится Тихон Савельевич к стилю здешнего жилища. Неожиданный гость и вел себя не как всегда. Обычно он демонстративно воротил свой толстый нос от изящных вещиц, которыми была нашпигована квартира. Его раздражали
Ивана Антоновича аж пошатнуло от этой мысли. Он струдом кивнул гостю и усадил на то место, на которое всегда его усаживал, и налил теплого кофе из стоявшей тут лее кофеварки. А себе стал набивать медленно трубку, стараясь при этом решить задачу – чего ему надо?
Если вдуматься, им ведь и, правда, делить нечего. Единственное, что их хоть как-то объединяет, – оба хотят знать ответ на вопрос: на чью сторону встал бы Гарринча, доживи он до момента их разрыва. И где бы он сейчас проводил свое время, в деревянном поместье с баньками и капустными грядками или в этой норе из черного бархата, пропахшего трубочным табаком. Странно, ведь казалось бы, мертвы не только те партии, которым они служили, не существует страна, где подвизались партии, нет, по сути, и планеты, шестую часть суши которой покрывала страна, а те юношеские занозы не вынуты, и уколы до сих пор ноют.
Каждый их них по отдельности предпринял немалые усилия по розыску останков Гарринчи. Сразу после собственного воскрешения. Были самым детальным образом проверены все существовавшие версии. А после и версии невероятные. Подключены родственники, и бессмертные и воскрешенные. Гарринча исчез так надежно, что это приводило в отчаяние. Сначала. Потом, странным образом, фундаментальность его гибели стала источником спокойствия и душевного равновесия для обоих друзей. Если его нет и не может быть, это оставляет каждому право считать его своим союзником. Гарринча твой, пока не Доказано обратное.
Когда Иван Антонович, наконец, раскурил трубку, у него уже оформилась прочная уверенность, что с сегодняшнего дня ситуация в их отношениях с Бандалетовым кардинально изменилась. И нельзя сказать, к лучшему или к худшему. Он не взялся бы конкретно предугадывать, что именно произошло, но, вместе с тем, был глубоко убежден, что это связано с «радостью народа». Возможно, он уже не так прочно мертв, как это представлялось до сего момента. Где-то натянулась какая-то нитка, где-то отцепился какой-то крючок. И толстяк, учуяв это своей почвенной жилой, примчался на разведку – не известно ли что-нибудь калиновской немчуре! Если бы знал что-то твердо – сидел бы тихо.
Иван Антонович медленно, вдумчиво затянулся и посмотрел прямо в бледно-голубые глаза противника, и подумал – ну, теперь, кажется, начнется.
– Я не полукровка, а квартеронка, – сказала Марина, широко шагая крепкими ногами в красных резиновых сапогах, отодвигая левой рукой редкие кусты подлеска. Правой она придерживала на мощном плече устройство, напоминающее миноискатель. Оно называлось некрофон и служило для поиска погребенных тел. На поясе у Марины был широкий патронташ, набитый серебристыми сигарами. С глаз на лоб были сдвинуты огромные очки с квадратными черными стеклами. Вадим и Люба едва поспевали за ней. Они были одеты так же, как и она, в яркие, синие комбинезоны, но экипированы значительно беднее, и напоминали ассистентов Марины.
– Извини, Марин, – сказал Вадим. Это он только что неправильно обозначил сестренку.
– А что это значит? – спросила Люба, продираясь сквозь орешник.
– Кровный вопрос. В прежней жизни мне была выделена только четверть жизненной силы, и, стало быть, на три четверти я принадлежала миру несуществования. Это, конечно, не научный термин, для простоты так говорю.
– Понимаю, – сказала Люба.
В ответ Марина зычно гоготнула.
– Когда ситуация вывернулась наизнанку и я оказалась в «Новом Свете», у меня обнаружились особые свойства к ориентировке в мертвом мире. Понятно?
Люба не знала, что ответить, и сказала:
– Не знаю.
– Чего там непонятного, – Марины вышла на берег полноводного, беззвучного лесного ручья. – Я, понимаешь ли, чую останки, фрагменты, частицы, как вам будет угодно, не до конца мертвой жизни. В толще почвы, подмогильными плитами, за штукатуркой стен. Прибор, разумеется, помогает, но в нашем деле, как раньше в старательском, очень важен природный нос.
Марина вошла в ручей. На третьем шаге темная, быстрая вода была ей уже по грудь. Еще через пять шагов квартеронка уже выбиралась на противоположный берег. Обернувшись к мнущимся спутникам, она сообщила.
– За мной. Комбинезоны не промокают.
Когда шумно обтекающая команда воссоединилась, было сообщено:
– За этой рощицей уже и лагерь. За мной!
Вадим позволил трем-четырем березам затесаться между лидирующей Мариной и группой аутсайдеров, в которую кроме него входила и Люба, и задал вопрос, уже давно скопившийся под небом.
– О чем это ты так увлеченно беседовала с этим старым хрычом? Там в музее.
– А? – непонимающе переспросила девушка, хотя сразу и все поняла.
– Я спрашиваю…
– Ну ты же сам слышал, когда подошел.
– А когда еще не подошел?
– Да он и не хрыч, – дернула плечом Люба.
– Хрыч, хрыч, знаешь, сколько ему лет?!
– Он сказал, что и сам не знает. А ты что, знаешь?
– Для чего он хвастался… в смысле, что он хотел продемонстрировать этими…
– Он говорил, что «с Лермонтовым на дружеской ноге», и тот ему посвятил целую поэму.
– Какую еще поэму?
– Он сказал, что я могу и сама догадаться.
– Черт с ней, с поэмой, я про часы. У него часы в кармане, которые ходят.
– Ну и что?
– Ты что, не понимаешь, что это значит? – вкрадчиво понизил голос Вадим.
– А что это значит?
Идиотский разговор, подумал Вадим, отставая на полшага.
– Не отставать! – донеслось из-за маячивших впереди сытых белых стволов. Вадиму здешние березы еще с самого его первого выхода в «свет» напоминали голландских коров с подмытыми выменами.
– Ты вроде как расстроился.
– Да нет.
Открылась полянка, на ней лагерь. Четыре длинные палатки, стоящие крестом. В перекрестье костер с коптящимся казанком. Костром заняты две по очереди зевающие личности. Рядом, на перевернутом ведре сидел пожилой некрупный мужчина в черном комбинезоне, круглых очках и стругал невзрачную палочку перочинным ножичком.