Плещут холодные волны
Шрифт:
Оксана, забыв обо всем на свете, припала к груди Заброды, крепко обхватив его обеими руками. Павло нежно гладил по голове Оксану и что-то шептал, целуя тугую черную косу.
Прокоп широко раскрыл глаза, да так и замер на костылях, не зная, на каком он свете. Лучшая в госпитале сестра, которая только что чуть ли не ругала Заброду, теперь прижималась к нему и гладила его крутые широкие плечи. А он тихо и нежно ее целовал. Так вот какая она, эта Оксана?! А старшина еще хотел у нее адресок взять, хотел письма ей писать. А однажды чуть не признался, что хочет подружиться с ней навсегда, по-морскому, так, как умеют дружить только матросы. И вот на тебе. Вот такие они все, эти хорошенькие девушки. Да и Заброда хорош, тихоня! Сколько раз приходил к ним в госпиталь, но и не намекнул про свою Оксану.
Прокоп так ничего меж ними и не заметил. Вот конспираторы...
Вдруг в пещеру не
— Пустите! У меня капитал! Двадцать тысяч! Пустите меня!
Он споткнулся о порог и упал, обхватив руками сумку противогаза, что висела через плечо. Так и лежал, не шелохнувшись, словно боялся, что его сейчас схватят за руки и за ноги и вышвырнут из пещеры в море. Потом засопел и стал что-то бормотать о капитале, снова про какие-то двадцать тысяч.
«Наверное, сошел с ума», — подумал Заброда. Это бывало при сильных налетах авиации. В госпиталь часто привозили таких.
К лежащему подбежал Крайнюк.
— Техник-лейтенант, поднимитесь! — закричал он, словно приказывая. — В чем дело? Какой капитал, чьи двадцать тысяч? Кто вас не пускает?..
Техник-лейтенант вскочил на ноги, выпрямился, но противогаз из рук не выпускал. Так и держал его, прижимая к груди.
— Тут зарплата на все авторемонтные мастерские. Двадцать тысяч, — быстро заговорил техник-лейтенант. — Я думал, что здесь вас битком набито и меня не впустят, а там же ад. Бомбы рвутся. Я инженер, Фрол Акимович Каблуков. Родом из Саратова. Я, прошу прощения, сугубо гражданский инженер. Это впервые мне так, на войне, и столько денег. Нашего начфина вчера убило бомбой, товарищ капитан третьего ранга...
Крайнюк отстегнул висевшую под кителем плоскую флягу, подал инженеру:
— Выпейте и успокойтесь. Зачем вы так нервничаете? Пора бы уж и привыкнуть. Тут война, а не саратовские страдания...
Прокоп еле сдержался, чтобы не расхохотаться. Вот так отбрил! Вот тебе и тихий, задумчивый Крайнюк. А рассказывали, что он и говорить-то толком не умеет, слова из него не выдавишь, все только на бумаге.
Каблуков схватил флягу, взболтнул ее, проглотил залпом всю воду, так что в горле заклокотало, заходил ходуном кадык под высоким воротом потертого морского кителя.
ГЛАВА ВТОРАЯ
А странное письмо с неразборчивыми штемпелями и белой чайкой на конверте делало и дальше свое неумолимое дело. Оно снова и снова поднимало на поверхность души Крайнюка все, что уже давно стало забываться. Да. Забываться. А действительно ли это так? Ох, наверное, нет. Писатель пережил это уже дважды, а теперь все снова проснулось, пробудилось в сердце и начинало надвигаться на него в третий раз. Первый раз он пережил это на самой войне, когда пришлось нести на своих плечах непосильную тяжесть воина и литератора. Крайнюк хотел взять на себя одну из этих обязанностей, но вышло так, что война ему бросила их сразу вместе. И каждая ответственна, каждая важна. Неси, брат, и не отлынивай, и не стони. Теперь всем трудно. Вон, видишь, до чего дошло? Пять матросов, у которых ты еще вчера был в блиндаже на высокой горе Азис-аба, сегодня обвязались гранатами и бросились под немецкие танки. Пятнадцать танков они подожгли, а под остальные бросились сами, подорвали и их. Немцы остолбенели от такой отваги. Они прошли всю Европу, а такого не видели. Ты сразу же помчался на крутую гору, где произошла эта страшная битва, едва только наш батальон выбил немцев с каменной скалы и погнал обратно. Там на руках капитана Заброды, батальонного врача, умирал единственный оставшийся в живых свидетель этой битвы, матрос Василий Цыбулько, а четверо лежали неузнаваемые и безмолвные посреди опаленного шляха, который вел в Севастополь... Совсем юный, безусый врач Заброда рассказал тебе о последних минутах жизни Василия Цыбулько, повторил его предсмертные слова. Этого никто не видел и не слышал. Вас было только двое. Ты и врач Заброда, с которым тебя потом не раз сводила судьба. И за то, что остался жив, век должен быть благодарен Павлу Заброде... Если бы не он, костей бы твоих не нашли, писатель Крайнюк.
Петро Степанович, словно от холода, вздрагивает и чувствует, как начинает болеть левая рука. Она лежит на столе, в кожаной перчатке, холодная и безжизненная, ампутированная выше локтя, надставленная железным протезом. Она теперь всегда лежит на столе, придерживая тоненькую стопочку бумаги, на которой Крайнюк пишет.
Рука начинает болеть, и скоро в ней просыпается что-то такое удивительное, от чего Крайнюк вдруг ощущает, что у руки начинают шевелиться пальцы. Сначала большой, потом средний и наконец мизинец. Словно тогда, на фронте, в первые дни после операции. Вот что сделала письмо с белой чайкой на конверте.
На столе уже появилась старенькая, потрепанная записная книжка. Последняя, севастопольская, сохранившаяся чудом. Она лежала перед Крайнюком и тогда, когда он писал свой первый военный роман «Матросы идут по земле». Писал ночами, за расшатанным столом, и вторично переживал все то, что перенес в Севастополе, что пережили его фронтовые друзья и вообще севастопольцы. Перед глазами не раз всплывал веселый, бодрый Павло Заброда с автоматом на груди. И трудно было поверить, что он врач и полевой хирург. Иногда Павло приходил к писателю, словно в каком-то сне, словно в болезненном воображении, вот так, среди ночи, вдвоем со своей Оксаной. Но Оксана была какая-то грустная и печальная и все спрашивала: «Ну что вам от меня надо? Я больше уже ничего не могу... Меня завтра поведут на расстрел. Гестапо не прощает...» Потом так же приходил не раз, словно из тумана, и Прокоп Журба, громыхая костылями. Он весело смеялся, все подтрунивая над инженером Каблуковым, до сих пор носившимся с противогазом, в котором лежали двадцать тысяч государственных денег... Писать было трудно; ведь все, что происходило во время войны, он переживал вторично. Сердце стало слабеть. Не выдержало. Инфаркт. Странное какое-то название. Народ издавна называл эту болезнь разрывом сердца. Крайнюк болел долго, и все жалел, что нет возле него капитана медицинской службы Павла Заброды. Если бы тот был здесь! Нет, с того света человека не вернешь.
Не вернешь? А вот это письмо? Ведь его написал сам Заброда. Написал своей собственной рукой и просит немедленно приехать к нему в гости. Он бы и сам приехал к Крайнюку, но отпуск свой уже использовал, а с работы отлучиться не может. Заброда хочет рассказать Крайнюку о том, что произошло с ним потом, после боев в Севастополе, когда его все похоронили: и мать, и брат, и невеста. А он воскрес. Может, это будет интересно Крайнюку. Все это время он был очень далеко и книгу Крайнюка «Матросы идут по земле» прочитал лишь недавно и тут же написал в издательство письмо, попросив прислать ему адрес писателя. Ведь этот Крайнюк, наверное, тот самый командир батареи, а потом журналист газеты «Красный черноморец», с которым Заброде довелось вместе воевать под Севастополем. Он уверен, что это тот самый Крайнюк, потому что в книге описан случай, о котором знали только двое — военврач 3 ранга Павло Заброда да еще Крайнюк.
Это неожиданное письмо растревожило писателя и подняло из глубины его души прошлое.
Крайнюк озирается и узнает вокруг себя привычные вещи. Книги, старую мебель и несколько картин, на которых клокочет и пенится разбушевавшееся море. Над столом висит фотография старенькой полесской хаты, сложенной в сруб, в которой родился и вырос Крайнюк. Хата бедная, покосившаяся, окнами в землю ушла. Возле нее высокий и раскидистый осокорь, а под ним — старый глубокий колодец, в котором вода всегда холодна и, как хрусталь, чиста. Осокорь и колодец напоминают Крайнюку самое дорогое в его жизни — молодость, и поэтому он уже не так остро чувствует надвигающиеся годы. Под фотографией поблескивает золотом морской кортик — подарок военных моряков из Севастополя. В шкафу рядом с его романами и повестями лежит новая адмиральская фуражка. Этим летом моряки пригласили Крайнюка в Севастополь, и на встрече седой адмирал снял свою фуражку и подарил ее писателю. А матросы преподнесли адрес в красном бархатном переплете с серебряной монограммой. Вон он стоит возле фуражки, перевитый черной матросской лентой с золотыми якорями. А рядом лежит заветный черноморский камень, отполированный и обточенный морем. На нем масляными красками нарисован памятник погибшим кораблям, катер режет крутую волну, и чайка трепещет белым крылом. Камень — тоже подарок военных моряков. И это — самое дорогое в его кабинете. Правда, на столе лежит рукопись незаконченного романа, в котором разговор идет о сложной, многогранной жизни нашего современника.
За стеной проснулся внук и уже гремит ложкой о дверь.
— Деда! Давай бороться...
Милый, родной внук...
— Иду, Костик! Сейчас иду, — кричит ему Крайнюк. — Давай только бабульке на работу позвоним.
— Давай! — радуется Костик и топочет босыми ножками, пляшет, хлопает в ладоши. Рад, что дед бросил свои дела и сразу откликнулся. Да и как же ему не радоваться вниманию деда? Отец и мать целый день на работе, бабулька тоже, а глухая тетка только и делает, что заставляет есть, немилосердно кутает и тянет на улицу. С нею Костик не в ладах. Вот дед — совсем другое дело. Он всегда дома. Постучи кулаком в дверь — и дед всегда отзовется.