Плод молочая
Шрифт:
Через неделю, не зная, вернусь или нет, я отправился в городок и дал ей телеграмму, довольно посредственную по содержанию. Еще три дня я просидел в номере и через каждые два-три часа спускался и надоедал дежурной. А потом снова вернулся в уютный домик.
— Наверное, она занята сыном, — сказал я им.
Из деликатности они поверили.
Я спал в комнате, которая была чем-то вроде небольшой кладовки, где хранились образцы грунтов и растения. Одну стену до потолка занимал стеллаж с образцами, вторую — гербарии, готовые и сохнущие. Койка моя, военного образца, с зелеными спинками
Отсюда виден пологий скат в пышных зарослях березы-копеечницы (в туманную или дождливую погоду в них можно промокнуть по пояс в два счета), череда спин сопок, убегающих вдаль на фоне неба, и, если хорошенько потянуться влево, — край голубовато-серого залива в том месте, где в низине стоит полуразрушенный дом, блестит, извиваясь, ручей в дельте, и дрожит полуденное марево. Мне нравится бродить там. Я получаю удовольствие от одиночества.
В последние дни Володя провел меня по своему участку.
Они прекрасная пара. Биологи. Володя окончил Петрозаводский университет, а Данге — Вильнюсский.
— Раз в квартал, — говорит Володя, — я отвожу образцы грунтов на центральную усадьбу станции. Мы определяем, как воздействует комбинат на растения и животный мир. Ничего хорошего, в радиусе тридцати километров остались одни березы, а вокруг поселка даже весь мох вымер — кислота. Нам нужен лаборант, если хочешь, пристраивайся.
Спасибо, шепчу я. Может, это, действительно, выход.
Но однажды наступает день, когда пора уезжать, чтобы разобраться еще в одном деле, которое ждет меня в городке.
Я говорю им: "Прощайте!"
Они: "До свидания!"
Они хотят внушить мне оптимизм — эту роскошь молодости.
Они говорят: "Приезжай, будем рады".
Я: "Постараюсь!"
Не хочется их обнадеживать.
Они: "Зимы долгие. Будем ждать".
"Ачу, ачу — спасибо, спасибо!" — твержу я.
С собой уношу Володин бинокль и пирог с черникой, испеченный Дангой. Я знаю, что ей скоро рожать.
Прощайте, друзья!
Мир безбрежен!
Сначала я пошел в приемную комбината.
Мне ответили:
— Архивов не держим. Попытайтесь в музее.
Но и здесь я едва не испортил все дело, ибо директор клуба, в чьем ведении находилось сие заведение, потребовал документ, подтверждающий мои полномочия. Я намекнул, что журналистское удостоверение оставил в номере.
— Хорошо, — последовал ответ, — принесете, тогда и поговорим.
Черт с тобой, решил я, обойдемся без вступительной части. Вернулся в гостиницу, принял душ, прочитал местную газету, где вершиной мысли были призывы преумножать богатства края, вспомнил сведенные леса на пятьдесят верст окрест и отправился обедать в гостиничный ресторан. Потом побродил по набережной, посмотрел на белые паруса яхт, отраженные в неподвижной воде, на облака, плывущие вместе с ними к неведомой цели, покормил комаров в городском парке у озера, где часть паперти набережной была обрушена в воду, а асфальтовые дорожки благополучно зарастали травой и мусором, понаблюдал за мрачными личностями, безуспешно пытающимися войти в контакт с
Как я и ожидал, директор уже покинул свой пост в кабинете и, отужинав, благомысляще и законопослушно знакомился с прессой или взирал на экран телевизора, наращивая трудовую мозоль, а комнаткой за синими занавесками в конце библиотеки заведовала уже знакомая мне Уклейка.
Когда я вошел, ее русая головка выглядывала поверх стойки.
Я подошел и, облокотившись на потертую стойку, по которой, проведи пальцем и подцепишь пару миллионов микробов от скарлатины до проказы, заговорщически улыбнулся и получил в ответ не менее заговорщическую улыбку вчерашней старшеклассницы, у которой прямые приподнятые плечи и ровная спинка кажутся вам вершиной одухотворенности и женственности в силу вашего возраста, ибо вы уже перешагнули тот этап, когда вам по душе добротные матроны с крашеными губами и трехмесячной завивкой перегорелых волос, концы которых посечены современной химией.
— Девушка, — поинтересовался я, — мне кажется, мы с вами уже где-то встречались. Не правда ли?
— Правда, — отвечает она, и крохотные ушки ее краснеют, а ручка, которая до этого трогалась твердыми белыми зубками, кладется на стол, и она еще раз улыбается, и плечики под свитерком мягко и беззащитно вздрагивают.
— А вдруг это судьба?! А? Нет, правда?! — несу я околесицу и наблюдаю, как недоумение в ее глазах сменяется легким испугом. — Хотите, прочитаю у вас всего Спинозу и Бэкона?
В этот момент в ней есть что-то от горной козочки — любопытство и осмотрительность разом. И от того, что превалирует в тот или иной момент, по лицу ее пробегает то смущение, то несмелый интерес.
— Да ну вас... — опомнилась она.
— Дайте мне сразу три последних тома, — настаиваю я, — и, ей богу...
— И вы прочтете?
— Клянусь чем угодно... Нет, если нет Спинозы... Ну давайте что ли "Крокодил".
Ну вот она повеселела, и глазки блестят, и смущение где-то там в глубине, готовое всколыхнуться при первой же неудачной фразе.
— Вы философ? — вдруг спрашивает она без всяких шуточек, придя к такому странному заключению после моей глубокомысленной тирады. Что, должно быть, означало: "Разумеется, я вам верю насчет Спинозы и прочего... но все взрослые такие странные, когда говорят не то, что думают, а то, что думают, не говорят..."
Подбородок ее, еще по-девичьи остренький, как клювик желторотого птенца, с безупречной формой перехода в шейку, куда, должно быть, упирался не только мой взгляд, целится мне прямо в грудь.
— Отчасти, — отвечаю я где-то даже напыщенно.
Клювик совершает поворот справа налево, и я подвергаюсь разглядыванию из-под наведенных ресничек.
— Скорее... вы художник!
Вот те на!
— Почему?
— Вы тогда из магазина несли книжку. Здесь у нас такие никто не читает.
— "Саламина"? — удивляюсь я и замечаю, что из-под ее ладошки выглядывает знакомая голубая обложка.
— Я тоже купила, — сообщила она.
— И вам нравится?
— Угу...