Плохие кошки
Шрифт:
Осень, думал я, похожа на тот момент в отношениях, когда отношений больше нет. В самом конце, когда утихает боль и остается только скрытая, скрываемая от самого себя нежность и воспоминания. Тот момент, когда воспоминания больше не причиняют боли, когда жалеешь о выброшенных фотографиях, но снова четко, как на снимке, вдруг вспоминаешь лицо — неровную платиновую челку, почти круглые темные глаза Я вспомнил, как впервые увидел ее улыбку — когда гладкая кожа вдруг пошла рябью тоненьких мимических морщинок у глаз, у рта «У нее такая мягкая человечная улыбка», — подумал я тогда, не знавший еще, что она — не человек.
Теперь, спустя два года, мне не страшно признаться себе, как сильно я ее любил. Любовь не вернется, и лишь теперь я могу оценить, как много эта любовь дала мне. Я застегнулся на все пуговицы
Но где-то глубоко внутри я прячу ее, по-прежнему прячу ее.
Константин Кропоткин
ДУША-КОШКА
…А теперь надо представить, что там — самоиграющий рояль. Он бренчит подходящие к нужным местам мелодии. А в другой стороне — что-то вроде вешалки, которую, как новогоднюю елку на помойке, украшают всякие несуразности — то шляпы, то связка длинных ключей, то шарф женский, то варежки детские на резиновых веревочках, то засохшая курья лапа на шнурке.
А здесь я.
Я не лежу. Я иду.
Я иду, на мне новый костюм, я специально купил его по такому случаю, а в руке моей — пусть будет — кошка из серо-жемчужного плюша. Кошка небольшая, она мягкая, ее можно носить с собой, она не займет много места, ее можно обнимать и плакать горючими слезами. Если ей будет плохо, если захочется ей закрыться от злого подлого мира — то теперь у нее будет жемчужная кошка. Я подарю ей кошку.
Я подарю ей себя.
Я иду к девушке моей мечты, а душа — чуткая моя душа — трепещет, она что-то предчувствует; существуя отдельно, она ведет свой разговор, который вроде имеет ко мне самое отдаленное отношение. Я иду, и она тоже где-то рядом находится. Она сама по себе, а я — сам по себе, и в этом есть что-то шизофреническое.
Если душа есть, то, наверное, она — кошка.
Я верю, что есть такая субстанция, которая связана с нами не совсем плотно, которая вокруг нас — то по отдельности, то вместе с нами, она заставляет нас делать что-то такое, что мы и сами от себя не ожидаем. Или чего-то не делать, хотя вроде бы надо. Однажды я целую неделю не мог вынести мусор, не мог себя заставить, помойное ведро уже переполнилось — пришлось складывать объедки в отдельный полиэтиленовый пакет, но я все равно не выносил мусор, хотя мусорные контейнеры буквально в двух шагах от подъезда. Был какой-то паралич воли. Кто ее парализовал? Наверное, эта субстанция, которая только кажется слабой, а на самом деле сильнее нас.
Скоро я встречусь с девушкой моей мечты. Душа моя нежна, она размякла, как бывает после водки — второй или третьей, — ее качает. В детстве меня учили вальсу; моя мать велела идти в кружок, сказала, что там я обрету легкую походку и выправлю свою «горбатую осанку». Но учительница танцев меня не любила; она ставила меня вместе с девочкой, которая была такая же сутулая, как и я. Мы делали из рук «окошки» (кошки-окошки, какие детские рифмы) и друг друга не-на-видели. Неприятно, когда перед глазами спотыкается собственное кривое изображение.
Не знаю точно, как выглядит девушка моей мечты, не имею понятия. Я видел ее на фотографиях и в Интернете, но картинка не передает настоящего человека со всеми его чарами — есть много красивых людей, которые предстают некрасивыми, что-то уходит из них, стоит камере щелкнуть. На фотографии красивый человек получается обыкновенным — у него могут оказаться близко посаженные глаза, а волосы — не густые волны, а какая-то мочалка, и чудится на шее родинка, а из родинки торчит волос — некрасиво и даже гадко. При чем тут душа?
Душа-кошка.
А она поет. Девушка моей мечты чаще всего поет у себя в Москве или в Санкт-Петербурге. Иногда она приезжает в другие города, вроде Новосибирска или Иркутска — большие города, которым, в общем-то, не нужны такие девушки, как она. Их там легко проглядеть, много вокруг пестроты, кружится голова. Только в маленьких городах, вроде моего, затерянных меж гор и степей, могут воздать хвалу мечтательным девушкам — такую, как они заслуживают. Когда на улице Ленина я увидел афишу с ее именем, я не поверил своим глазам. Перечитывал снова и снова а в голове у меня звенело. В последний раз у меня так звенело, когда я провалился на экзаменах в университет и, отыскивая свое имя у входа на факультет, снова и снова читал списки. Тогда звоном я с мечтой прощался, а теперь — слышите? — я чувствую ее приближение.
Я увидел ее имя на афише, я пошел домой, я стал жарить картошку (и снова рифма — кошка-окошко-картошка), ковер попылесосил, погонял кота который опять насрал в кактус, и все это время думал, что мне делать с моим новым знанием. Девушка моей мечты вот-вот будет здесь, и если мы встретимся — что я ей скажу? Что я могу сказать ей, моей мечте? Что мне двадцать семь? Что я имею право мечтать, а кроме этого, у меня и нет ничего? У меня только однокомнатная квартира с видом на гаражи, я живу в ней один с того времени, как моя мать умерла Я хожу на работу, которую ненавижу, и не понимаю, зачем туда хожу. Тело мое совершает действия, и голова тоже где-то участвует, но меня самого там нет, я витаю где-то — танцую танцы с душой, душою-кошкой, и, ей-богу, удивляюсь, когда в конце года мне дают премию за хороший труд. Господи, да срал я на вас на всех, как тот кот в тот сраный кактус! Я хожу на работу, там я много сижу, у меня вылезло брюхо, и мог бы быть геморрой, а глаза мои стали хуже видеть — и это в двадцать семь лет. Я хожу в очках, а на спортклуб у меня нет денег, да и не с кем особенно ходить. Я прихожу домой, ем что-то, ложусь на диван и слушаю музыку.
В школе, в старших классах, я слушал шведскую группу «Абба», у нас был даже клуб; я переписывался с поклонниками группы «Абба» со всей страны, а один человек написал мне даже из Аргентины. Его письмо было на испанском языке, но я понял все без всякого словаря — там были написаны слова. Но говорили-то мы не словами. Я любил черненькую, а другие любили беленькую, и мы часто спорили, какая лучше; я даже нашел пластинку, где черненькая поет по-шведски и по-французски.
Я мог бы и сейчас любить ее, нести и лелеять свое чувство к ней, иностранке, но однажды я шел мимо Гостиных дворов — это если по проспекту Победы спуститься вниз к памятнику Ленина, — и из киоска на меня выхлестнулся дивный голос. Он не пел, он присутствовал неоспоримым фактом, цельным сгустком — я не знаю, из чего состоят голоса. Этот голос был мягким, обволакивающим, я мог спрятаться в нем, свернуться клубком, заплакать, сказать: «Мама, мама, зачем ты ушла так рано? Зачем? На кого ты меня покинула в юдоли земной и смертной?». Я мог ничего не бояться, что не так поймут и станут смеяться. Я купил компакт-диск; он был краденый, на нем была изображена толпа каких-то девушек — аляповатая такая бумажка, которую сварганили прямо тут же на цветном принтере. Я стал слушать и с того времени не пропускал ни одной ее песни. Я заказывал ее альбомы по почте из Москвы.
Когда я узнал, что она приезжает, то как-то даже похолодел Я не кинулся в филармонию покупать билет на ее концерт. Пошел домой, стал жить свою обыкновенную жизнь — словно ничего не произошло, словно голос девушки моей мечты, который я узнаю уже по дыханию, мне совершенно чужд И только на третий день я пришел в филармонию в обеденный перерыв. Я был уверен, что будет закрыто, но было наоборот. В кассе я купил билет на последний ряд. Я знал, что мне оттуда будет плохо видно, но я не люблю, если мне смотрят в спину, я даже на работе сижу у стены, а засыпаю, прижавшись к спинке дивана. В филармонии — плохой зал, он плоский, как блин, с конца ничего не видно, но если сидеть у стены, то можно, не боясь, прислониться к ней, закрыть глаза, если хочется. Помню, много лет назад к нам приезжала одна певица, она была очень популярна, — хорошенькая куколка. Она вышла на сцену, стала петь, у нее была фигурка точеная, ножки, ручки, пальчики, нежная, кроткая, а на песне примерно третьей на сцену полезли какие-то отморозки, стали хватать ее за платьице, тянуть; она вырвалась, отошла подальше, а один подонок выперся на сцену, завихлялся перед ней, руки так расставил, оскалился. Она пела из глубины сцены, а он ей скалился; и даже со своего дальнего ряда я видел, что у него щербатые желтые зубы. У нее был чистый красивый голос, но я уже не мог ничего слышать от стыда, от злости, от омерзения — волны стыда одна другой жарче. Быдло-быдло-быдло.