Площадь Диамант
Шрифт:
На деньги, что заплатил сеньор с улицы Бельтран, Кимет купил подержанный мотоцикл. Хозяин этого мотоцикла насмерть разбился и нашли его только на другой день. А мотоцикл кому-то еще потом достался. Мы на этом мотоцикле носились молнией, от нас все — врассыпную, и куры и люди.
— Держись крепче, сейчас мы покажем класс.
Где я больше всего боялась, так это на поворотах, мотоцикл совсем заваливался набок, но потом снова выпрямлялся.
— Разве ты могла до знакомства со мной представить, что будешь отмахивать на мотоцикле столько километров?
У меня, бывало, все лицо стянет, сделается как деревянное, из глаз слезы. Я прижмусь щекой к спине Кимета, а сама думаю: ну все — домой нам не вернуться.
— Сегодня поедешь со мной
Мы обедали в Бадалоне и оттуда никуда не поехали, поздно уже было, засиделись. Море будто вовсе не из воды: серое какое-то, печальное, оттого, что небо в тучах. И вспухло, поднялось — это рыбы тяжело дышали, злились; когда рыбы злятся, море пухнет, даже вскипает, пузырьками идет и пеной. И вот мы сидим пьем кофе, а Кимет точно ножом в спину: бедная, бедная Мария…
У меня вдруг кровь пошла носом, и никак не остановить. Я приложила к переносице монетку, потом ключ от входной двери к затылку. Ничего не помогало. Официант отвел меня к умывальнику и стал лить воду на голову. Когда я вернулась, вижу — Кимет сидит злой, с поджатыми губами, даже нос у него посинел с досады:
— От меня не дождется чаевых, вот посмотришь! С какой стати, говорит, официант пошел с тобой?
А я спрашиваю: почему же ты сам не пошел? И он мне — не маленькая, обошлась бы и без провожатых. Когда Кимет сел на мотоцикл, снова здорово — знала бы Мария, что такое сто лошадиных сил!
Меня это очень задевало. Я нутром чувствовала, когда ему взбредет сказать про бедную Марию, потому что он перед этим делался какой-то смурной, непонятный… Скажет «бедная Мария», увидит, как я переживаю, и затаится, молчит, будто его вообще нет, а сам ничуть не волнуется, я-то знала.
У меня эта Мария из головы не шла. Стираю, глажу, а сама думаю: может, у Марии лучше бы получилось; мою посуду, а в мыслях: Мария вымыла бы скорее. Стелю постель: Мария мигом бы справилась… Так вот и думала о ней без конца. Чашечки для шоколада убрала с глаз. Как, бывало, вспомню, что купила, не спросясь у Кимета, так сердце екнет, а мать Кимета каждый раз: ну, какие новости?
Кимет стоит — руки по швам, ладони вывернет и ни слова. Плечами пожмет и все. Но я слышала его голос, внутри спрятанный, слышала, как он этим голосом нутряным говорит — не моя вина. Мать его на меня посмотрит, и глаза у нее стекленеют. Может, ест мало? Потрогает мои руки: да нет, не худая.
Значит она обманщица, говорит Кимет, а сам то на нее поглядит, то на меня. Его мать, как к ней придем, обязательно скажет: обед вам сготовила на славу. А Кимет всегда говорил: моя мать готовит, как никто, правда? Мы садились на мотоцикл — трр-трр… И как молния. Дома, когда я раздевалась, наперед знала — раз воскресенье, значит, скажет: пойдем, заделаем ребеночка. Наутро вскочит рывком, сбросит простыню и не поглядит, что я раскрытая. Выйдет на галерею и дышит глубоко, громко. Мылся с шумом, фыркает, ворчит, а в столовую входил — пел. И еще была у него привычка чесать ноги о ножки стула. Я долго не видела его мастерской, и вот однажды позвал — приходи. Краска там со стеклянной двери вся слезла, на стеклах пыли — с улицы не видно, что внутри, а внутри — что на улице. Я ему — давай вымою стекла, а он — не лезь, здесь я хозяин. Зато инструменты у него в мастерской были как на подбор, красивые и две банки с клеем столярным, из одной клей стекал по наружной стенке большими каплями, как слезы. Я притронулась к палочке, которая торчала из банки, а он меня шлеп по руке: не тронь!
А ученик, будто его в первый раз вижу: познакомьтесь, Коломета, моя супруга. Ученик, физиономия хитрющая, протянул мне руку, неживую, как плеть. Андреу, к вашим услугам…
Кимет с самого начала — Коломета, Коломета, только так и звал. А его мать — ну, какие новости? И однажды, когда я сказала, что меня тошнит, если тарелка с верхом, да еще попросила отлить, она сразу — наконец-то! Тут же повела меня в спальню. Там стояла темная кровать, накрытая покрывалом с красными розами, и на четырех шишечках по
VIII
Наконец-то он сделал это кресло. А сколько вечеров убил на него, чертил и чертил, спать ложился, когда я уже спала. Разбудит, бывало, и скажет — самое трудное, чтобы было равновесие. В воскресенье, если погода плохая, и мы оставались дома, только и разговору, что о кресле, что с Синто, что с Матеу. Кресло это получилось чудное: то ли кресло, то ли качалка, то ли стул, а сколько работы! На Майорке именно такие делают, похвастался. Все из дерева и чуть-чуть покачивалось. Велел сшить подушки такого же цвета, как бахрома на абажуре. Две, говорит, одну на сиденье, а другую под голову. Сидеть в этом кресле никому не дозволял — только сам.
— Это мужское кресло.
А мне оно и ни к чему. Кимет велел протирать его каждую субботу до блеска, чтобы дерево играло. Сядет, ногу на ногу положит и курит. Когда дым выпускал, глаза закрыты, вот-вот и сам растает. Я про все это рассказывала сеньоре Энрикете.
— А что плохого? Пусть лучше так время проводит, чем с ума сходить со своим мотоциклом.
Она мне посоветовала, чтобы я не очень доверялась свекрови, и чтобы Кимет поменьше знал, что у меня на душе. Раз, говорит, у него такой тяжелый характер, пусть знает не все, не к чему прицепиться будет. А я сказала, что мне все равно нравится его мать, надо же бедняжка, у нее повсюду бантики, очень красивые. Но сеньора Энрикета — фырк: бантики для отвода глаз, чтобы все думали, что она деликатная, к людям добрая. Но ты, говорит, всегда показывай, что ее любишь, да и Кимету лучше, чтоб у вас с ней хорошие отношения…
Если в дождь по воскресеньям Синто с Матеу к нам не приходили, Кимет, еще не стемнеет, тащил меня в кровать — медового цвета с шариками. За ужином непременно скажет — сегодня ребеночка заделаем.
А у меня от этого искры в глазах, такая боль. Сеньоре Энрикете с самого начала до смерти хотелось узнать про нашу первую ночь. Но я, по правде, боялась признаться, что не было у нас ночи, то есть была, но целую неделю подряд. А я, по правде, толком не могла разглядеть Кимета, ни когда он первый раз стал раздеваться, ни потом. Забилась, помню, в угол, шевельнуться боюсь, он смотрел-смотрел и говорит: если робеешь при мне раздеваться, могу и выйти, а то давай я первый разденусь, и ничего такого — сама поймешь. Голова у него была совсем круглая, а волосы густые-густые. И блестят точно лаковые.
Причесывался он всегда наспех. Махнет расческой по волосам и пригладит рукой. А нет расчески — причесывался пятерней. Растопырит пальцы и быстро водит по волосам, точно одна рука другую торопит. Когда забывал причесаться, волосы у него лезли на лоб, крутой вроде, но низенький. Брови тоже густые, еще чернее волос, а под ними глазки, маленькие, блестящие, как у мыши. Уголки глаз всегда почему-то влажные, будто масленые, это его очень красило. Нос не так чтоб широкий, но и не узкий, и кверху, слава Богу, не задирался. Щеки полноватые, летом слегка розовые, а зимой румяные. Уши точно приклеены с двух сторон, чуть оттопыренные. Губы всегда красные, припухлые, и нижняя немного выпячивалась. Когда говорил или смеялся, все зубы видно в ряд, они очень глубоко в деснах сидели. На шее ни жилочки. А в носу, который, как я уже говорила, был не широкий и не узкий, в каждой ноздре волосы метелочкой, чтобы ни холод, ни пыль не попадали. А вот на ногах сзади синие вздутые вены, точно змеи. И весь он был вытянутый в струнку, длинный. Грудь — высокая, бедра узкие. Ноги тоже длинные, чуть тонковатые, и ступни плоские. Босиком ступал только на пятки. Ладная фигура, это да, вот я и сказала ему, что ладная, а он обернулся не сразу и спросил: ты так считаешь?