Пляска Чингиз-Хаима
Шрифт:
— Нет, нет, знаю я их… Сделать со мной такое! Я не желаю быть живым, я слишком люблю жизнь! Вдруг он вскочил на ноги:
— Живой! Я — живой! Это ужасно, я не хочу этого видеть! Завяжите мне глаза!
И в тот самый момент, когда я вовсю радовался шутке, которую неизвестный учудил с Флорианом, я вдруг начал понимать, куда он клонит. Я уж было поверил, что обтяпал дельце и что впервые диббук нашел клиента, который доволен его услугами и устроит ему за это праздник, вместо того чтобы мчаться к раввину с воплями, что в него вселился демон. То есть я чувствовал себя наилучшим образом и перестал опасаться. Да только этот хмырь оказался хитер, нельзя было ему доверяться. Я-то думал, он нацелился только на Флориана, и вовсю веселился: как же, он сделал смерть бессильной в своем подсознании, взялся очистить его. Но этот подонок оказался
Я уже был на пути к бесследному исчезновению, когда инстинкт самосохранения расстрелянного все-таки взял верх. Во мгновение ока я понял, что происходит. Все та же опасность, что вечно висит над диббуком, неважно, сколько их — один или шесть миллионов.
Меня пытаются изгнать.
Мне сочувствовали, были со мной любезны, но я уже намозолил глаза, и к тому же все уже по горло сыты моей хорой.
Вот только так легко облегчить свою совесть не удастся.
Я вам скажу одно: новой диаспоры не получится. Можете стараться как угодно, но ни я, ни шесть миллионов других диббуков никогда не ступят на дорогу изгнания из вашего объевреившегося подсознания.
Я положил руку на свою желтую звезду. Уф-ф! Она еще здесь. И ко мне тут же вернулись силы.
— Что это с вами? — полюбопытствовал Флориан. — Какое-то странное у вас лицо.
Он спокойно сидит напротив меня и чистит ногти острием своего ножа.
Я молчу. Восстанавливаю дыхание. Даже если они соблюдут все традиции, даже если десять евреев, прославленных своим благочестием, окружат меня и станут молиться по всем правилам святой нашей Торы, я все равно откажусь исчезнуть.
Если они действительно желают изгнать меня, то им придется сделать то, чего никто никогда еще не сделал: сотворить мир. Я не говорю: сотворить новый мир, я говорю: сотворить мир. Потому что это будет в первый раз.
На меньшее я не согласен.
И потом… Во мне постоянно живет древняя мессианистская мечта. Я думаю о Лили. Нужно помочь ей реализовать себя. Ни один мужчина не имеет права отказаться от этой миссии.
— Скажите…
Флориан поднял голову:
— Да?
— В Варшавском гетто она была?
— Разумеется. Вы и представить себе не можете, где она только не побывала.
— Но она хоть была взволнована?
— Естественно. Лили очень легко взволновать. В этом ее трагедия.
— И… ничего?
— Ничего. Она была взволнована, вот и все. А сейчас, прошу меня извинить… — Он взглянул на часы и достал нож. — Три минуты. Он уже исполнил свое предназначение в жизни.
И Флориан ушел. Кулак по-прежнему на месте. Я всегда жалел, что не пошел в Варшавское гетто вместе с остальными. Я хорошо знал улицу Налевску перед войной. Там всегда было полно типов вроде меня, словно бы сошедших с карикатур: у антисемитов талант к карикатуре. Даже фамилии тех людей вызывали смех: Цигельбаум, Катцнеленбоген, Шванц, Геданке, Гезундхайт, Гутгемахт. Достаточно немножко знать немецкий, чтобы понять, как мастерски нелепо еврейский жаргон окарикатуривал язык Гете. Мое место было там, с ними. Любопытная вещь: есть евреи, которые умрут с ощущением, что они избежали смерти.
28. Опять избранные натуры
Ну вот, я поддался соблазну серьезности, что чудовищно опасно для юмориста, ведь на этом мы уже потеряли Чарли Чаплина, но тут услышал неподалеку оживленный разговор и увидел, как на опушку вышли два изысканных аристократа, барон фон Привиц и граф фон Цан. Вынужден признать, что, несмотря на долгий путь по пересеченной, изобилующей ямами и грязью местности, каковую являет собой лес Гайст, оба сохранили присущую им элегантность и костюмы их были столь же безукоризненны, как во времена Гете. Так что все-таки не перевелись еще высокородные особы, которые умеют не только одеваться, но и сохранять, невзирая на штормы и приливы, острую как бритва складку на брюках и жестко накрахмаленное собственное достоинство. Костюм «принц Гэлльский» барона, казалось, только что вышел из рук услужливого камердинера, и это является неоспоримым доказательством, что наше дворянство, несмотря на все так называемые трудности, никогда не будет испытывать недостатка в отличных лакеях, мыслителях и эстетах, являющихся высокими мастерами в сфере искусства накрахмаливания пристежных воротничков и чистки обуви до зеркального блеска, а также бдительно заботящихся о том, чтобы ни одна пылинка, ни одна слезинка реальности не посмела запятнать гардероб, следить за сохранностью которого им поручено уже многие столетия. Один небезынтересный французский писатель, проявивший себя в этом жанре при нацистах, лет тридцать назад бросил лозунг, ставший впоследствии руководящим указанием для великого множества наших поставщиков: «Мы желаем чистые трупы». Да, то был крупнейший культурный заказ века.
И все же барон немножечко запыхался. Долгий маршрут утомил его. Да и вообще выглядел он так, словно был совсем на пределе. Его физиономия сохраняла отпечаток безграничного удивления, а в глазах застыло выражение уязвленности и негодования. Граф фон Цан тоже выглядел не лучшим образом: лицо у него было такое, словно по пятам за ним гонятся шесть миллионов мертвецов, а впереди подстерегает не меньшее количество членов «красных бригад». Выглядело оно совершенно изможденным, и только седые усики сохраняли достоинство. Он был похож на Дон Кихота, которого неожиданно поколотил Санчо Панса. Он здорово вспотел и потому извлек из кармана шелковый платок цвета слоновой кости и осторожно промокнул лоб.
— Но, дорогой барон, что можете сделать вы? Они линчуют ее. Они же чувствуют, что она их бесконечно унизила, нанесла им удар в самое уязвимое место… Мы движемся к величайшему преступлению всех времен, совершенному бессилием.
— Ах, дорогой граф, демократия, что это за ужас! Лили оказалась в лапах плебея. Эти люди не способны смотреть на нее глазами духа. Они не умеют любить, как любили мы в течение многих столетий, — чисто духовной любовью. Толпа, подчиняющаяся самым простейшим инстинктам, — возьмите, к примеру, голод, есть ли более животный, более примитивный инстинкт, нежели голод? — способна думать только желудком. Какая низменность, какое зверство! Скажите, ну как она может ускользнуть от них? Такой древний, такой благородный род! А какие чудесные замки! Поверьте, дорогой друг, благородным душам остается только научиться умирать!
Он заметил книжки, валяющиеся на развалинах, и бросился к ним:
— Взгляните, дорогой друг, взгляните… Книги! Это она! Она была здесь… «Великие кладбища в лунном сиянии»… Монтень… Паскаль… «Нет орхидей для мисс Бландиш»… «Воображаемый музей»… Шекспир… «Условия человеческого существования»… «Королева яблок»… Это она, уверяю вас! «Импотентный мужчина»… «Фригидная женщина»… Скорей! Лили где-то неподалеку!
Они устремились к горизонту и исчезли среди подлеска. А я слушаю пение птиц. Любуюсь бабочками. Цветы кажутся куда красивей — как всегда, когда рядом никого нет. Природа обрела надежду, подняла голову, стала дышать. Ну и надеяться тоже. Природа, не знаю, известно ли вам это, живет надеждой. В лоне своем она таит великую надежду. Да, да, она ведь тоже немножко мечтательница и не утрачивает мужества. Она рассчитывает в один прекрасный день добиться. Точней сказать, вернуться. Вернуться в рай, в утраченный Эдем своих первых дней. И в этом смысле очень рассчитывает на человека. Я хочу сказать, на его исчезновение.
29. Шварце шиксе
Я вздрогнул. Бабочки исчезли, цветы увяли, птички, прервав песню, упали наземь: возвратился Флориан. Он вел за руку Лили. Ее одежда и прическа пребывали в некотором беспорядке: полиция старалась вовсю. Но я сразу же увидел, что и на этот раз полиция не добилась успеха, в точности как армия, церковь, наука и философия. На ее лице с безупречными чертами мраморной статуи, которое не удалось бы запятнать никакой грязью, да, на этом лице мадонны с фресок и принцессы из легенды были слезы, и пожалуй, слезы — это единственное утешение, которое могли ей дать мужчины.