Пляска Чингиз-Хаима
Шрифт:
— А теперь все вместе! Закрыв глаза! Ах, как она прекрасна! Ах, как все прекрасно!
— Ах, как она прекрасна!
— Ах, как все прекрасно!
— Ах, как это волнующе!
— Дорогой легионер…
— Тьфу, тьфу, тьфу, кто-то не закрыл глаза! А ну-ка еще раз! Вдохните поглубже, так будет надежней! Ах, как она прекрасна! Ах, как это прекрасно!
— Ах, как она прекрасна!
— Ах, как это прекрасно!
— In the baba!
— Тьфу, тьфу, тьфу! Среди нас саботажник!
Я улыбаюсь, прикрыв глаза. Уверен, этот сукин сын Хаим подозревает о моем
Он не должен обосноваться в нем. Вечный Жид, скиталец, не имеет права нигде чувствовать себя дома.
Однако он борется, последние отчаянные усилия, но я использую все свое искусство, все свои профессиональные навыки, и он, не открывая глаз, все-таки переворачивается на спину рядышком с почтальоном, который не приносит послание надежды, велосипедистом, выигравшим гонку, шестью парами полуботинок, свободных от чьих бы то ни было ног, солонкой без единой крупицы соли, воскресшим и, между прочим, бессмертным козлом, желтой звездой, что стала антисемиткой, и испускающей дух Культурой.
— Здесь полно отвратительной грязи, которая пытается нас внутренне опустошить! — рычит Хаим. — Он старается деморализовать нас! Откроем сердца и зажмурим глаза! Ах, как она прекрасна!
— Ах, как она прекрасна!
— Еще раз, чтобы этот сучий потрох видел! Ах, как она прекрасна! Ах, как это прекрасно!
— Ах, как она прекрасна! Ах, как это прекрасно!
— In the baba, Хаим! — кричу я ему. — Мазлтов!
Он грозит мне кулаком и орет:
— Грязный жид! Антисемит!
— Прощай, капитохас!
— Еще раз назовешь меня капитохасом, я тебе такое устрою!
— Не забывай свой крест, а то ведь простудишься!
Он опять грозит кулаком:
— Я еще вернусь! Мы еще встретимся!
Его голос еле доносится до меня. И теперь, когда я едва его вижу, мне начинает недоставать его.
— Куда ты отправляешься?
— На Таити! — кричит он. — Вроде бы Таити — это земной рай, так что первым делом надо помочь таитянам выбраться из него, а потом, никому в голову не придет искать меня там. Земной рай, он до моего времени!
— Хаим! Главное, на этот раз ни во что не впутывайтесь! Не пытайтесь их спасти!
Он взбешен до такой степени, что я вполне отчетливо слышу:
— С этим покончено! Я поумнел! И первому, кто скажет мне про гума…
Больше ничего не слышно. Да я уже и не вижу его. Он покинул меня. Мне остается только Лили, а избавиться от столь знатной дамы куда трудней, чем от какого-то бродяги. Даже тут, у люка канализационного колодца, в бывшем Варшавском гетто, куда я приехал в поисках его и где открыл его истинное лицо, принцесса из легенды подобна королеве, которая посетила своих несчастных и умерших и теперь собирается усесться в карету и спокойно вернуться к себе, в свой Воображаемый музей. Глаза у меня все еще закрыты, и я вижу ее просветленной, как мадонна с фресок, и притом примерно добродетельной. О, как она прекрасна!
Я так ее люблю, что все мои попытки изгнать ее из себя будут тщетны. Очевидное не имеет значения, доказательства рассыпаются, обвинения предстают клеветой. Она грациозно наклоняет голову, любезным жестом отвечает на отчаянные предсмертные вопли, гладит по головкам своих крошек-пажей, маленьких расстрелянных еврейчиков, что вышли из жерла канализационного колодца, чтобы нести ее шлейф и помочь пройти по гетто и возвратиться в легенду — незапятнанной, без единой грязинки из тех мест, которые она почтила своим присутствием.
— Кто этот господин, Флориан? Тот, что лежит с закрытыми глазами на улице, окруженный толпой, и улыбается?
— Понимаешь, дорогая, это не господин. Это писатель.
— Почему же он закрыл глаза?
— Чтобы лучше видеть тебя, дорогая. Лучше всего они видят тебя сердцем. Именно когда они не могут видеть тебя, ты предстаешь перед ними во всей своей красоте, то есть такая, какая ты в действительности. И это дает им возможность восхищаться тобой как надлежит. Гуманисты и идеалисты отчетливо видят только то, чего они не могут видеть. Это циники. Ты счастлива, дорогая? Ты только посмотри, что они тебе дали!
— Ну как ты не понимаешь, Флориан? Это было слишком поспешно. С ними всегда все в спешке, торопливо. Я даже не успела взволноваться.
— Ну что ж, дорогая, придется продолжать. Настанет новая весна.
— Ты знаешь, я уже не верю. Флориан…
— Да, дорогая.
— Мне правда очень хочется умереть.
— Не стоит, дорогая, торопиться. Поглядим, что будет дальше. Мы же не исчерпали еще всех их возможностей. Не будем отступать. Вспомни, что сказала великая императрица Мессалина. «Чтобы начать, вовсе не обязательно надеяться, и вовсе не обязательно добиться успеха, чтобы не отступать». И Бог свидетель, святая эта женщина знала, что говорила. Нам пора, дорогая. Уже поздно. А нам предстоит дорога.
— Посмотри, Флориан. Какой-то господин все время следует за нами.
Я тоже увидел его. Нет, он неисправим! Я счастлив, что и на этот раз он выкрутился. Мне хочется встать, пойти ему навстречу, помочь, но у меня нет сил, я даже не знаю, сколько времени я лежу тут, у подножия памятника ему посреди площади, где когда-то было Варшавское гетто, в котором он родился. Я слышу голоса, кто-то держит меня за руку, конечно, жена, у нее такая детская рука.
— Расступитесь, дайте ему дышать…
— Явно это сердце…
— Ой, он уже приходит в себя, он улыбается… Сейчас он откроет глаза…
— Наверно, у него кто-то погиб в гетто…
— Пани, а что ваш муж… Ну, он…
— Я умоляла его не возвращаться сюда…
— Он кого-то потерял в гетто?
— Да.
— Кого?
— Весь мир.
— Как это — весь мир?
— Мамочка, а этот пан, которому стало плохо, кто он?
— Это не пан, деточка, это писатель…
— Прошу вас, расступитесь…
— Пани, вы полагаете, что в результате этого опыта он подарит нам книгу о…