По эту сторону Иордана
Шрифт:
Когда в сороковом над местечком взметнулись шелковые серп и молот, умер сапожник Шимон.
Оставшиеся в Литве братья решили переправить Айзика в Кальварию, в дом для умалишенных. Один братьев — Лейзер, тот, кто в красном магистрате был большим чином, все и устроил. Айзик не возражал. Его не страшили безумцы.
— Нет на свете страшней безумия, чем безумие нормальных, — сказал он на прощание Лейзеру.
В Кальварии Айзик прожил год. Ему там было хорошо. Никто не стеснял его свободы — он по-прежнему пропадал на берегу реки, пусть не такой полноводной, как в родном местечке, но все-таки живой, бурливой, или бродил по лесу, порой забираясь на деревья к птахам и присоединяясь к их ликующему пересвисту. Доктора были им довольны.
По вечерам
— Есть евреи? — Нет, — ответил доктор, который был главным. — Есть только больные — Иисус Христос, Иов Уца, Торквемада, Савонарола, Лютер, Наполеон, Бисмарк… Папа Пий XII, но евреев нет.
Наполеоны и Иовы Уца немцев не интересовали, и они ушли. Айзик уцелел, а вот его братья и сестры погибли в гетто. Я не знаю, что сталось с Айзиком после войны, жив ли он, сидит ли, как в молодости, на каком-нибудь дереве в Йонаве или в Кальварии. Но если сидит и посейчас, то, может быть, перелетные птицы, возвращаясь южных стран, с берегов Тибериадского озера или Иордана на родину, каждой весной приносят ему в клюве капли теплой воды, а на крыльях, как благословение, — песчинки Земли обетованной и отогревают от страха и несправедливости, от душевной болезни и забвения. Ибо что по сравнению с его болезнью безумие нормальных?
Юлия Винер
Мир фурн [1]
* Перевод слов и выражений на иврите и идиш см. в конце.
По ночам Циля мелко-мелко целует спрятанный под подушкой молитвенник и заклинает громким шепотом: «Только жить, только жить, только жить, жить, жить…»
А бабе Неле жить больше не хочется. Устала.
По утрам все уходят из дому, оставляют ее с Цилей. Завтрака, слава богу, здесь не готовят, каждый хватает из холодильника и убегает, этот шум не считается, не мешает бабе Неле. Можно бы поспать еще немного, полежать, понежить старые косточки, но из Цилиного угла уже несется: «Чаю! Нелли, скоро ли чаю?» Баба Неля корчится под простыней, зажимает голову подушкой, сквозь подушку несмолкаемо скрипит: «А-а-а-аю!». Надо лежать неподвижно, может, замолкнет. «Мамочка, чайку хочу, ма-а-ма-а…» Не шевелясь и не открывая глаз, баба Неля привычными руками возводит вокруг Цилиного топчана стену из полых бетонных блоков, блок на блок, быстро-быстро, вот сейчас закроется последний проем — и весь Цилин угол заключится в непроницаемую бетонную коробку, и станет тихо. Боже, какое счастье, но ведь воздуха там внутри мало, ненадолго хватит, вдруг я засну, а она там задохнется? Ну и пусть. Баба Неля свешивает на край постели не отдохнувшие за ночь ноги и шипит:
1
Мир фурн ( ивр.) — мне ехать, в разговорной речи — поехали!
— Да будет тебе чай, будет, подождешь.
Спасибо хоть, что сняли квартиру с такой просторной кухней. Район в Иерусалиме из самых плохих, трущобный, и всего одна комната, зато дешевле и большая кухня. Тут тебе и столовая, и гостиная, и спать ей с Цилей есть местечко. Хотя бы не все в куче. На день перевалить Цилю в комнату — целый день рядом с ней не выдержать — и остаться одной. Не отдыхать, конечно: уборка, магазин, готовка, стирка, Циле уколы, искупать ее, кормить и чай, чай, чай, бесконечный чай…
Циля из кухни уходить не хочет, упирается, хочет смотреть, что баба Неля будет делать, да так ли, и чаю скорее допросишься, но с бабой Нелей разговор недолгий: халат на плечи, костыль в руки — и марш-марш. В комнате Циля хочет непременно на Юлькину кровать, рвется примерить Юлькину пижамку — коротенькие штанишки и маечку, баба Неля пижамку отнимает, но с кроватью уступает, хотя предпочла бы на Валину, Валина кровать удобнее стоит, легче менять в случае чего.
Пока стелила клеенку, прибирала Цилю и поила чаем, обдумывала, как закупиться, чтоб посытнее и подешевле. На рынок бы, но далеко ехать, страшно Цилю надолго бросать, да и не дотащить. Значит, или к Хезьке в лавку, или в супер. В супере лучше, выбору больше, но опять на автобусе две остановки и еще пройти, а Хезька-бухарец рядом и, главное, записывает в долг до конца месяца, а там пусть расплачиваются, как хотят. А наличные припрятать пока, все равно на них же пойдут. Правда, к Хезьке, сказали, только по мелочи, только в крайнем случае, а тут крайний случай каждый день, ноги совсем не носят. Леночка с Юлькой ладно, где им понять, но Валентина, у самой ведь ноги пухнут — нет, туда же: «Мама, помни, каждый шекель на счету, а у Хезьки все дороже, и потом, он приписывает».
Принесла продукты, опять поставила чайник — правда, Циля еще не просит, но можно не беспокоиться, просто не слышала, что баба Неля вернулась. Холодильник-старикашка громко завыл, ткнула его кулаком в бок, сколько электричества на один вой уходит. Вот тебе и Хезька, хоть и жулик, а не злой: увидел, как баба Неля стоит-думает над куском мороженого мяса, и вынес целую кучу мослов — отличные, чистые мослы, и мяса еще кое-где шматки порядочные. Себе, говорит, на фабрике мясо брал, хороший борщ сваришь — и даром всю кучу ей отдал. Девкам не скажу, решила баба Неля, кочевряжиться будут.
— Чаю, Нелечка! — несется из комнаты. — Нелли? Ча-аю!
— Суп сейчас поставлю, тогда дам.
— Ты слышишь меня, Нелли? Чаю! Нелли!
Лучше не отвечать. Чайник давно закипел, надо подогреть, Циля кипятка требует, все холодно ей. Это здесь-то! Глотку надо луженую иметь, чтобы таким чаем накачиваться, и в такую жару. Да она и вся луженая.
Суп пахнет вроде бы и ничего, но как-то странно. Ну, мое дело маленькое, не нравится — не ешьте. «Бабуля, котлеток хочется! Бабуля, сделай блинчики с мясом! Бабуля, никогда колбаски в доме нет!» Прислугу себе нашли. Баба Неля в сердцах шмякнула крышку на кастрюлю, крышка соскочила, баба Неля хотела подхватить ее половником, суп из половника выплеснулся на стену, крышка и половник шмякнулись на пол. Баба Неля хотела присесть на корточки, поднять, свалилась на четвереньки и немного повыла, отдыхая. Девки, паршивки, куда завезли. «Ради ребенка, бабуленька, ради ребенка, ребенку там будет хорошо!» Да начхать мне на вашего ребенка, сами заботьтесь о своем ребенке, что же мне, так до седьмого колена обо всех и думать? Кто обо мне подумает? Баба Неля подцепила крышку, с размаху грохнула ею об пол, в этом была даже приятность, на четвереньках очень сподручно. А о Циле кто подумает? Цилю-то куда? Уж говорили бы прямо: на свалку вас, на свалку, старье проклятое, не заедайте чужие жизни! Ну, я-то хоть завтра бы сдохла, с радостью, да Цилю-то куда?
— Нелли! Ча-аю!
Повыла, погрохала крышкой — и как будто легче.
Циля, когда лежит, такая маленькая кажется, а ведь была крупная женщина, выше отца. Теперь только голова, лицо большие стали, угловатые, тяжелые. Что это, кости к старости разрастаются или оттого, что щеки вниз сползли? Вот она черепушку свою лысую прячет под простыней и выглядывает одним глазом, играет с бабой Нелей, кокетничает. Не к добру это, плохой знак. Баба Неля откидывает простыню. Так и есть.
— Да что ж ты не сказала? Сколько можно? Почему не позвала?
— Я звала, — Циля смотрит виновато.
— Где ты звала? «Чаю, чаю», а что нужно, никогда не скажешь. Вставай давай.
Заново прибранная, сухая Циля не хочет больше лежать. И ладно бы, лишний раз подстилку не менять, но она хочет общаться, хочет быть с бабой Нелей в кухне. Двенадцатый час всего, а у бабы Нели уже нет сил.
— Сиди здесь, нa тебе гребень, причешись хотя бы.
Циля послушно водит гребнем по остаткам волос, обратной стороной, правда, но пусть. Шепчет просительно: