По прозвищу Пенда
Шрифт:
Гаврила опустил голову в красной шапке, задумался и вдруг, всхлипнув, смахнул старческую слезу:
– Уходили за добычей и отмщением. От Строгановых, от церкви и от самого царя было благословение. А как помирилась Москва с ногайцами, так от нас отреклись: предали, как Христа… Отступить – татаровье умучит, на Русь вернуться – свои казнят. Бог рассудит! – сказал с жесткой хрипотцой и поднялся. – И на этом свете правда есть! Атамана Ермака Господь призвал на Преображение и дал ему погибель геройскую, а царя на другой год в муках и корчах, как ведьмака, прибрал на Дарью-грязнуху… Так-то вот! – С ожесточением погрозил кулаком во
Едва он скрылся, Угрюмка зашептал возбужденно:
– Сказывали, обоз братнин рядом!
– То мы не знаем! – раздраженно проворчал Пенда и перекрестился: – Бог ли помогает, бес ли прельщает? – Глянул на черневшие купеческие струги, мотнул головой вслед ушедшему казаку: – Без него тошно было, теперь и вовсе – будто камень на грудь положил.
– И мне душу разбередил, – проворчал Кривонос. – Обереги, Господи! Запоститься, что ли?
– Тишь-то какая, – бесстрастно зевнул Рябой. – Благодать! Ни порохом, ни падалью не пахнет – токмо прелой травой и листом. – Шумно, с сипением втянул в себя воздух. – Оно и легче, как этот Гаврила! Служи да служи в Сибири. Издали вроде и царь как царь, и бояре – люди. Коли других нет, этих почитать можно… Устал, прости, Господи! – шепнул со стоном, зябко кутаясь в зипун. – Ну да нам с Кривоносом, слава Богу, немного уж терпеть, а вам, коли не зарубят, не повесят да на кол не посадят, – еще грешить да грешить.
Едко дымил истлевающий костер. К утру на звездном небе опрокинулся черпак Медведицы. Устюжане с холмогорцами дружно кликнули святого Егория, разбудив всех работных. Рябой поднял голову, взглянул на ясные звезды, закряхтел, закашлял, пошарил рукой за изголовьем, подбросил сухих веток на кострище и стал раздувать огонь.
Проснулись Кривонос с Пендой, зазевали, крестя рты. Рябой поднес ладонь к носу, пробормотал:
– Егорий росу отпустил! Юрьева роса от сглазу и от семи недугов. Хвори снимает… Ну вот и дожили! Егорий на порог весну приволок, землю отпер, на теплое лето отпустил.
На таборе уже полыхал ватажный костер. Зашевелились Третьяк с Угрюмко, зябко поглядывали, как раздеваются казаки. Вывалявшись в росе, кряхтя от стужи, у огня присел Пенда, обтерся полой жупана, накинул его на голые плечи, стал сушиться. Крестясь, вышли на свет озябшие Рябой с Кривоносом, начали поторапливать молодых к купанию, пока роса не обсохла.
Серое утро неспешно наплывало из-за гор. Дремавшие в лапах кедрача птицы робко и сонно стали подавать голоса. Промышленные на таборе нестройно запели утренние молитвы. Громче заголосили пташки в лесу, призывая солнце. Заалел восток, разгоралась заря-зарница, полуночница.
«На Егория коням – отдых, казакам – веселье». Как ни спешили складники, но не взяли греха на душу: объявили дневку и отдых. Пополудни, подкрепив душу молитвой, тело едой и питьем, на таборе стали петь и плясать. Устюжане завели песнь про Божьего человека Алексия, как он, никем не узнаваемый, жил у отца на задворьях, как
…злы были у князя рабы его:Ничего к нему яствы не доносили,Блюдья-посуду обмывали,Помои на келью возливали.К казачьему костру опять подошел Гаврила-ермаковец. Его белая борода топорщилась помелом. Приняв приветствие, он сел, скинул колпак, размашисто перекрестился:
– Прости, Господи! И конца-то нет их заунывной песне. Уши вянут, и тоска кручинная сердце гложет, – раздраженно сверкнул глазами. – Споем-ка свою былину про подвиги благочестивых людей!
– Знаем и про матерого казака Илью Муромца, про волокиту Алешу Поповича, – подсказал Рябой. – Про то, как донские да волжские казаки дотла разорили ногайский город Сарайчик.
С радостью Олексий нужду принимает,Сам Господа Бога прославляет.Трудится он, Господу молитсяТридцать лет да все и четыре… —доносилось с табора.
Старик сердито натянул колпак, тряхнул бородой и запел сильным голосом, стараясь заглушить чужую песнь:
Жалобу творит красна девицаНа заезжего добра молодца,Что сманил он красну девицу,Что от батюшки и от матушки.Третьяк в кафтане с длинными, связанными за спиной рукавами, с вырезами в них до самых плеч выхватил саблю, со свистом покрутил над головой и, притопывая, стал подпевать зычным голосом:
И завез он красну девицуНа чужу дальнюю сторону.Заложив израненную левую руку за спину, тоже с саблей, стал приплясывать вокруг Третьяка Рябой, примеряясь скрестить с ним клинки.
В минуту затишья послышалась другая песня. Это холмогорцы, не претерпев до конца московских слез на византийской позолоте, завели песнь про удалого новгородца Ваську Буслаева. Как тот Васенька, на спор да играючи, в этих самых местах решил Урал-камень перепрыгнуть. Как груды белых черепов пророчили ему погибель. Не поверил им удалец, туда прыгнул, обратно скакнул, задел белой ножкой за хребет горный и оженился с белым горючим камнем, приложившись к нему с маху буйной головушкой.
Примолкли казаки, вслушиваясь в слова песни. А как закончили петь холмогорцы, Пенда усмехнулся зло и тряхнул долгогривой головой:
– Ни людям на пользу, ни врагу во вред, ни Богу в умиление. Расшиб башку нечисти на посмешище!.. Вот и мы так! – с вызовом, остро и сердито взглянул на Гаврилу, отвечая на вчерашний его вопрос.
К казачьему костру подступили устюжские юнцы: конопатый Семейка Шелковников, смешливый Ивашка Москвитин да Федотка Попов из холмогорцев. Они присели в стороне, зазывая Угрюмку с Третьяком сходить вверх по ручью, где, по сказам, стояли брошенные ермаковские струги.
– Знатно ваши поют! – взглянув на Федотку, похвалил ермаковец новгородцев.
Юный холмогорец скривил губы:
– Любят застолья. Наедятся, напьются допьяна, начнут хвастать, кто деньгами, кто сапогами, совсем дурак – женой. Потом подерутся, как водится. Пойдем уж лучше старые струги посмотрим.
Нахмурились казаки, не понравилось им, как юнец говорит о родне, но промолчали – не их человек, не им поучать. Сами грешны.
Ватажная молодежь и Третьяк с Угрюмкой убежали вверх по ручью. Устюжане, подобрев к вечеру, прислали казакам праздничной еды, рукобитьем не оговоренной. Московский люд хлебосолен.