По следам кисти
Шрифт:
Мои коллеги по кафедре сейчас удивляются: почему я тетешкаю своих дипломников, как собственных детей? Видимо, обаяние мягкой манеры Сурганова, предполагающей прямое высказывание, без интеллигентской фиги в кармане и конструкций типа ну мы же с вами понимаем – мне и запомнилось как эталонное в деле воспитания в студентах внутренней свободы. Я делаю то, чему научилась у него.
Аккурат через год после института я попала в газету, и не на два года, попущенных Сургановым, а на одиннадцать лет. Мне феерически везло на людей. Потом на радио, еще на пятнадцать. Обошлось без уступок и моральных травм: оказалось, Сурганов сумел научить меня журналистике. Возможно, я привыкла радоваться людям. Как он. Я много лет успешно скрывалась от себя-прозаика в журналистике, как раньше пряталась от себя-поэта в семинаре у Сурганова, но мне было не страшно. О Всеволоде Алексеевиче следует писать большую книгу как о чуде и герое времени. Цветы, конечно,
…Я не могла говорить, встала, подошла к трибуне – и не поднялась на трибуну. Сказала одну фразу: «Мой диплом посвящен поэзии Ивана Алексеевича Бунина». И вернулась на место. Наш энергичный физрук и фотограф И. К. Чирков даже не успел запечатлеть, как я выступаю. И тогда за меня все сделал Всеволод Алексеевич. Он сам посвятил собравшихся в суть моих открытий: характер связи между звуком и смыслом. Он сам прочитал обе рецензии. Потом высказался как научный руководитель. Из его слов я уловила, что выпускница (то есть я) крайне самостоятельная особа, и нужно выпустить ее отсюда в текущем году. И что диплом Черниковой о Бунине содержит находки, достойные внимания специалистов.
Хоть на минуту вернуться бы в Литературный институт на собственную защиту и переиграть роль по-человечески. Я ведь, кажется, ничего не подарила Сурганову. Не помню, успела ли я сказать ему спасибо. Дальше-то – помню. Прыгнула в поезд и – в Воронеж на свадьбу к лучшей подруге, которая пригласила меня быть свидетелем в загсе: она, ухмыляясь, выходила замуж за мою безответную школьную любовь по имени Игорь. В том самом Воронеже, где родился мой обожаемый Бунин, на девяносто лет раньше меня, на соседней улице. Он на Большой Дворянской, я на Малой. Диплом о поэзии первого русского нобелиата по литературе, эмигранта, мне разрешил написать завкафедрой советской литературы в советское время, что немыслимо, и чуть не сам его за меня защитил, – как же мне сказать учителю спасибо? И вдруг.
В июле 2017 года (сорок лет моему поступлению в Лит- институт) в теплом голубом бассейне во дворике виллы на берегу Черного моря одновременно оказались: а) профессор Литературного института В. П. Смирнов; б) доктор филологических наук Александр Люсый; в) лауреат премии «Большая книга» Павел Басинский. И я. В год 90-летия со дня рождения Сурганова. Представьте: за тридевять земель от Москвы, в командировке, в момент обдумывания текста, который вы сейчас читаете, ныряю в бассейн, и вдруг туда же ныряют три крупных литератора, независимо друг от друга вышедшие поутру каждый из своих апартаментов. Я думаю о моем учителе – и вдруг откуда ни возьмись выходит весь наличный состав судьбы: строго те люди, с которыми можно поговорить о Сурганове. Первый из названных, лауреат Всероссийской литературной премии имени И. А. Бунина (2000), всю жизнь работающий в Литинституте В. П. Смирнов, был тем рецензентом, от оценки которого Сурганову пришлось спасать мой диплом о Бунине в апреле 1982 года. Второй участник встречи в бассейне, Люсый, ныне доктор филологических наук, критик и культуролог, окончил семинар В. А. Сурганова в 1985 году. Третий окончил в 1986 году, и этого третьего, Басинского, по его словам, именно Сурганов заставил в свое время защитить диссертацию, и ныне взрослый Ба- синский сказал мне в бассейне, что пожизненно благодарен Сурганову за нажим на Басинского юного.
И мы поговорили. Повезло. Мне опять повезло. Земной поклон вам, Всеволод Алексеевич.
За руль прекрасного ржавого бурого жигуленка я села в августе 1991 года – учиться. Дождалась: денег полно, подходит очередь, еще месяц – и – и – и! – мои права на счастье внутреннего сгорания. Мне до ломоты в зубах – сладкого зуда в костном мозге – неописуемо – страсть из выносимой части детства – отец был красив за рулем – я прожила годы в восхищении – символ городской веры – как я хочу водить автомобиль, кататься по ночной Москве туда, сюда, туда, сюда – и лишь подумаю об отце, машине, городе, о затянутых в асфальт улицах с осиными осевыми, всегда и во всем близких моему миропониманию, – на каждую ресницу выкатывается по горячей слезе. Русская женщина родилась и выросла в городе. Исторически городская порода.
8
Parabasis – лирическое отступление в древнегреческой комедии; авторская ремарка в драматическом произведении. Момент в древнегреческой пьесе, когда все актеры уходят, на сцене остается , чтобы поговорить со зрителями о чем-то важном, но к основной пьесе не имеющем отношения.
Мне все удалось к августу 1991 года, все сбылось – до переулка, этажа, потолка, и в паспорте тот адрес, который хотела я с первого взгляда на Москву. Госпожа удача ежедневно гладила меня по голове. Написала рассказ. Восторг абсолютный: любимая работа в любимой газете, любимый дом в любимом городе, и приближается моя машина. Моя любимая машина. Редакция любимой газеты в сорока секундах медленным шагом от моего любимого подъезда, и куда мне ехать! – но подходит моя очередь на мою машину. Сбывается мечта. Пять минут, и мечта сбудется, у меня шесть тысяч на сберкнижке, миллионер я, всемогущество невозможное – вот что такое в начале августа 1991 года подходит моя очередь на мою машину – и на мои деньги она вот-вот будет куплена, и я поеду по ночному городу, обожаемому городу, в историческом центре которого у меня есть моя жилплощадь. Сейчас пишу вот этот бред и ни на миг не хочу туда, но лишь потому, что знаю будущее – оно уже прошло, – но тогда!
Инструктор автошколы, некогда гонщик, а ныне похмельный циник с багровыми нитками капилляров по ноздрям, не ждал от женщины за рулем ничего. Он сказал. Он прогуливал тренировки, в салоне густо висело вчерашнее, встречались мы редко, и, будто все мои крысы по-тихому дернули с уходящего на кругосветку корабля, – дотянули мы с инструктором автоучение до фатального 25 декабря. Хорошо кататься по столичному льду, не подозревая скорой и навсегдашней разлуки с империей.
Последнее советское время – с августа по декабрь 1991 – мы с медлительным пофигистом Коляном проблюзовали, как дети в песочнице, под крышей мутно-синей развалюхи. Мы растянули себе эпоху. Горчайшее пьянство бывшего чемпиона-гонщика сочилось амбре, символами, толкалось локтями, но я еще ничего не понимала. Я энергично провела тайм длиной в четыре месяца, ни секунды не думая, что вот он финиш. За четыре месяца: а) ушла от мужа; б) пережила ГКЧП и танки под окном; в) надышалась ароматом хлорки пустых прилавков и настоялась в очередях за неведомым; г) налюбовалась исключительно картинной золотой осенью ввиду романа с мужчиной, коего прочила себе в будущие; д) освоила сцепление на оледенелом пустом раннезимнем автодроме; е) не поняла распада СССР с отречением Горбачева; е) встретила Новый год во внезапно укороченной России, свободной наследнице Союза, под проповедь сатирика Задорнова. Он потом вспоминал: «Самый большой успех в моей жизни был в ночь с 1991 года на 92. Мне выпала честь поздравить с Новым годом наш народ, в последний раз назвав его советским».
2 января 1992 вышла я в магазин на Баррикадной и увидела колбасу по 8 рублей за килограмм. Три сорта. Вот неделю назад не было никакой, а если была, то «Докторская» по 2 рубля 20 копеек и «Любительская» по 2 рубля 80 копеек килограмм. Их внучатые племянники продаются ныне под ярлыком «Сделано по ГОСТу» с намеком на «добрые времена». 2 января появилось многое, чего захотели граждане, но деньги растаяли быстро, поскольку жить в инфляционной печке никто не умел. Гайдар выполнил обещание, то есть зажег очистительный огонь инфляции. Убитыми, ранеными, сумасшедшими, новыми русскими, грамотными потребителями, просто вдовами, незачатыми, нерожденными – страна потеряла более ста миллионов жизней.
Сдавать на права я уже не пошла. Деньги, запасенные на машину, перешли в актив на жизнь. Первая серия о моей машине на экраны не вышла.
В 1991 вышел закон о печати, цензура пала. Наступил 1992. Особенно 2 января. Потом весна. В марте я писала заметку в газетку, а вышло эссе «Весна. Солнце. Мне грустно»
Вчера вечером моя предусмотрительная дочь, собираясь на прогулку после дня, прожитого мирно, в играх и сказках, окинула меня оценивающим взором и попросила надеть платок:
9
Эссе впервые напечатано в марте 1992 года: «Московский литератор», № 11 (655), стр. 3.
– Зайдем в храм, а ты без платка, – объяснила мне она.
Храм, куда она – человек спокойный, основательный, – меня, суетную, время от времени водит, стоит на нашей улице, у Никитских ворот. От порога нашего дома – восемь минут пешком. Примерно на середине пути находится здание, куда я хожу на работу. Не в каждом медвежьем углу жизнь человека так сосредоточена на одной улице, как моя в центре столицы России. Еще совсем недавно, в прошлом году, этот отрезок города был моей капсулой, вшитой в Москву между Садовым и Бульварным, моим обустроенным вагоном, надежно курсирующим между основными московскими параллелями по старинному меридиану бывшей Малой Никитской. В августе возле нашего подъезда два дня поманеврировали танки, изрядно попортив асфальт, а жильцам дома оставив неизгладимые воспоминания: днем – философские беседы с личным составом, ночью – выглянешь в окно, а у подъезда танк.