По следам неведомого
Шрифт:
— Но ведь уже установлено, что кислорода там во всяком случае не более тысячной доли того, что содержится в земной атмосфере!
— Ну и что ж? А, может быть, марсианские растения не выделяют кислород в воздух? Может быть, они сохраняют его в корневой системе? Или же выделяют его в почву, как некоторые наши болотные растения? Кстати — возможно, что именно поэтому марсианская почва имеет красноватый оттенок.
— Но вы же знаете: Козырев предполагает, что окраска Марса зависит вовсе не от цвета его поверхности, а от особенностей распространения света в его атмосфере.
— Меня поистине поражает, дорогой коллега, — с чуть уловимым оттенком
Астроном опять обиделся; однако его возражения уже не только не казались мне убедительными, но даже просто раздражали: почему он уклоняется от ответов на прямые вопросы и зачем вообще спорит вопреки очевидности! Я вполне разделял взгляды Соловьева и готов был их всячески пропагандировать. Однако Соловьев продолжал допрашивать своего противника. Тот заявил, что на Венере развитой жизни, конечно, нет, и даже не затруднил себя доказательствами на этот счет. А когда Соловьев спросил, почему он считает невероятным предположение, что Землю могли посещать гости из других звездных систем, астроном опять вознегодовал:
— Да вы знаете, какая малая доля вероятия, чтоб именно на нашу планету попали гости из глубин мирового пространства! Ну, почему они прилетят именно к нам?
— Ну, это не ответ! — уже с досадой заметил Соловьев. — А почему именно не к нам?
Я привел один разговор, а их за эти дни было немало, и в моем присутствии, и без меня. Я только удивлялся — как Соловьев все это выдерживает! На его месте я давно ругался бы последними словами. А он был все так же спокоен, любезен и насмешлив.
И самое главное — он постепенно пробивал путь экспедиции. Рассказывать, как действовал Соловьев и как трудно ему приходилось, я думаю, не стоит. Все это в общих чертах можно себе представить. Важен результат — уже в августе в Непал отправилась советско-английская экспедиция.
Я не могу подробно описать работу этой экспедиции прежде всего по той причине, что сам я в ней не участвовал. Нога у меня продолжала болеть: трещины в кости рентген не обнаружил, но опухоль на колене не проходила, ссадина гноилась. В горах я был бы только помехой; к тому же и с сердцем у меня были нелады — видимо, вследствие крайнего физического и душевного напряжения, в котором я находился. Словом, поехали другие, а я лежал дома, обложившись горой книг, и сходил с ума от досады, нетерпения и тревоги.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Читал я в те дни жадно, прямо-таки взахлеб. Все подряд, что удавалось достать — и популярную литературу, и специальные труды по астрономии (смысл которых усваивал едва на одну десятую), и романы о Марсе и межпланетных путешествиях. Все это мне в изобилии таскали ребята из редакции. Они, конечно, уже знали о моих приключениях. Я видел, что они поглядывают на меня с восхищением и тревогой, умышленно безразличным тоном задают вопросы о Катманду, об Эвересте, а потом не выдерживают и уже с откровенным любопытством спрашивают — неужели правда, что я видел марсиан, или что-то в этом роде. Сначала я горячо объяснял, как обстоят дела, а потом мне надоело, и я хмуро отмалчивался. Меня злило, что многие совершенно очевидно не верят мне, считают, что я либо выдумываю, либо не вполне в своем уме: с интересом выслушивают мои рассказы, осторожно переспрашивают, а потом уходят чуть ли не на цыпочках, как от тяжело больного, — так и хочется запустить им вслед каким-нибудь увесистым астрономическим трактатом.
Я было пожаловался одному из наших ребят, Леве Кофману, мне казалось, что он вполне понимает меня: что это, мол, за молодежь, что за сотрудники комсомольской газеты, если они мыслят KOCHO, как замшелые старики. Но, как видно, зря я пожаловался. Лева смущенно заерзал, поправил громадные очки и сказал:
— Ты, главное, успокойся, Шура! Вот закончится экспедиция, тогда будет ясно, что к чему и почему.
Я хотел было возразить, но только рукой махнул. Выходит, что на мои рассказы даже внимания обращать не стоит, что я просто сумасшедший. До того мне стало горько, что и передать трудно.
И с Машей было не легче. Она приходила каждый день, очень трогательно хлопотала по хозяйству (вместе со старушкой Лукьяновной с нашего двора, которая уже несколько лет после смерти мамы вела мое холостяцкое хозяйство). Но мы, по молчаливому уговору, избегали упоминать об экспедиции и обо всем, что связано с ней. А о чем же мне еще было разговаривать, когда я только об этом и думал? Вот и выходило, что мы больше молчали. И мне казалось: все, что раньше связывало нас с Машей, было непрочным.
С тем большим нетерпением и жадностью набрасывался я на книги. Писем от Соловьева долго не было — кроме коротенькой, в несколько строк, записки, извещавшей, что экспедиция благополучно прибыла в Катманду, — и чувство одиночества, так томившее меня в эти дни, отступало, лишь когда я находил единомышленников в книгах.
Читал я, конечно, очень предвзято и по-дилетантски. Мне вовсе не хотелось объективно и беспристрастно устанавливать истину. Да и как бы мог я, профан, сделать это? Я искал успокоения, искал помощи, дружеской поддержки, а не холодной справедливости. А попутно мне, конечно, просто хотелось изучить хоть немного астрономию, чтоб не выглядеть невеждой в глазах Соловьева и других астрономов. Я и читал все, что попадалось под руку, жадно впитывая новые и новые факты.
Боже, каким же я был самодовольным глупцом всю жизнь! Как мало я знал и как попусту подчас тратил время! Может быть, эти мои сожаления кое-кому покажутся и преувеличенными, но я в самом деле испытывал такие чувства в те дни. Да и позже. Начиная с той гималайской весны, я непрерывно узнавал что-то новое и удивительно интересное.
Вскоре я знал уже многое, хотя и вразброс, без системы. Я уже с полуслова понимал рассуждения и аргументы Арсения Михайловича и его единомышленников. Мне стыдно было вспомнить, что еще совсем недавно я ничего толком не слышал о работах Г.А.Тихова и только хлопал глазами, когда Соловьев рекомендовал мне прочесть у Тихова о марсианской флоре.