Победитель
Шрифт:
— Но посмотри, — сказал он Богу, — вон там второй след на большой протяженности исчезает вовсе. Значит, Ты все-таки покидал меня на какое-то время?
— Нет, — ответил ему Бог. — Там, где остается один след, то это след Мой, а не твой, потому что на этих, самых трудных, отрезках твоего жизненного пути Я нес тебя на Своих руках.
И Фима понял, что эта притча о нем, что ту часть пути из немецкого окружения, которую он никогда не мог вспомнить во всех деталях, Господь нес его на Своих руках.
А тогда оказалось, что буквально через несколько минут после того как Фима ушел за соломой, взводный получил приказ сниматься с позиции. Чтобы ребята не разбежались по полям в поисках Фимы, он сказал им, что Фима уедет «следующей машиной». Хоть этой машины никто нигде не видел, но словам взводного всем так хотелось верить, что они спорить не стали. Ситуация же по всей видимости была критической. Рассказав обо все этом Фиме, ребята возвратили ему автомат, и с тех
В потерянной же сумке находились полностью оформленные им документы на вступление в коммунистическую партию. Эти бумаги, если бы они попали к немцам и те в них сумели бы разобраться, еще более убедили бы их в мысли, что они воюют с «жидо-большевиками». Так получилось, что во время этого драпа Фимина 64-я бригада понесла очень много потерь и ее остатки перевели в 6-ю бригаду этого же корпуса. Там была другая «партийная организация», и свои партийные хлопоты Фиме пришлось бы начинать с самого начала. В конце сорок третьего, когда на Восточном фронте началось практически безостановочное наступление красных, СМЕРШ уже не столь тщательно изучал обстоятельства выходов из окружения, тем более в таком воинском соединении, как механизированный корпус, которому по роду деятельности приходилось совершать глубокие рейды в тыл противника и потом — «драпы», представлявшие собой по сути дела как раз те самые, так любимые «особистами» и часто неорганизованные «выходы из окружения». Однако при подаче нового заявления «в партию» пришлось бы сообщить о потере «важных партийных документов», типа вшивой анкетки и каких-то бумажек «с резолюциями», так как скрыть такой «факт» Фима бы не посмел, а каяться ему не хотелось, и он остался «беспартийным большевиком». В отличие от Рабиновича из анекдота, добавлявшего к известному «партийно-патриотическому» штампу: «Если погибну, прошу считать меня коммунистом» веселые слова: «А если нет, то — нет», Фима в те времена был пламенным «советским патриотом», прошедшим школу пионерии и комсомола, и некоторое время уже после войны он был удручен своей «беспартийностью». Ему казалось, что он, участник и инвалид войны, должен быть в «партийных рядах». Так продолжалось до конца сороковых, а в памятном пятьдесят втором его мудрый тесть Зельман Семенович в тихой беседе разъяснил ему, что «коммунистическая партия» не есть союз идейных и благородных героев, а большей своей частью представляет собой сборище подонков, рвачей и карьеристов, стремящихся с помощью своего «членства», а не данных Богом способностей обойти в борьбе за жизненные блага более одаренных людей и заставить их работать за себя и на себя. В заключение мудрый Зельман Семенович заговорил стихами на незнакомом Фиме языке, а потом сам, как мог, перевел свои слова. Его перевод напомнил Фиме начало одного стихотворения Шевченко из «Кобзаря», имевшегося в его харьковском доме до войны:
Блажений муж на лукаву Не вступає раду, І не стане на путь злого, І з лютим не сяде.Потом, когда цензура в империи, где родился и жил Фима, прохудилась, и к ее народам вернулась Библия, он прочитал канонический вариант этого текста:
«Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых и не стоит на пути грешных и не сидит в собрании развратителей».
На подобных собраниях Фиме, конечно, отсидеть пришлось — таков был «моральный кодекс» в той империи, но это все-таки были не его собрания, потому что Бог во время описанного здесь драпа не только сохранил ему жизнь, но и уберег от мерзости.
Трудны были рейды, но, участвуя в них и постоянно подвергаясь опасности, Фима, как и все прочие, забывал о солдатских невзгодах — трудностях повседневной жизни. А их было немало, и особенно чувствительны они были в периоды «отдыха», когда после очередного «драпа» и очередных потерь корпус «приходил в себя» — довооружался, доукомплектовывался и переформировывался. Поскольку первые Фимины фронтовые месяцы пришлись на позднюю осень сорок третьего и зиму сорок третьего — сорок четвертого годов, то главными его врагами стали осенняя сырость и зимний холод. Уже ноябрь запомнился непрерывными холодными дождями, которые в конце этого месяца часто переходили в мокрый снегопад. В эти месяцы на Фиме еще было обмундирование, выданное в Намангане, — легкое и совершенно непригодное для осени и зимы в Украине, а добавленная к нему под Москвой плащ-палатка не защищала от дождя, и, собирая всю попадающую на нее влагу, казалось, весила целый пуд и лишь осложняла осенне-зимнюю солдатскую жизнь. И в дождь,
Дело был так: однажды командир его взвода рыжий грузин Дондуа — единственный из десятка постоянно менявшихся взводных, запомнившийся Фиме каким-то необычным врожденным благородством, повадками аристократа и деликатным отношением к солдатам, — приказал Фиме сопровождать его в тыл корпуса, куда он ненадолго отправлялся по делам. Фима был в своей «фрицевской» пилотке. Перед селом, куда они шли, их остановил патруль. Двое рыжих, из которых один был явным «фрицем», не могли не вызвать подозрений у этих идиотов, не понимавших, что если бы настоящий немец пробирался по чужой территории, он бы нашел для себя «советскую» одежку поприличнее, чтобы не обращать на себя внимания. После тщательной проверки Фиминых документов они пошли дальше, и Фима сказал взводному, что он впервые видит так хорошо одетых солдат Красной Армии: на них были меховые шапки, меховые полушубки, валенки.
— Заград-отряд! — буркнул взводный, не вдаваясь в подробности.
Позднее Фима узнал, что отряды «сталинских коршунов» были созданы во времена повального бегства Красной Армии, и советское государство одевало их потеплее, чтобы герои не простудились, лежа в засаде в ожидании случая, чтобы открыть огонь по своим. Этот огонь Фиму миновал: ведь он воевал в механизированном корпусе, который обычно, прорывая линию фронта, так проникал вглубь немецких позиций, что руководство заград-отрядов просто не могло рисковать жизнью своего «отборного» контингента, ядро которого, как рассказывали Фиме бывалые люди, составляли заключенные, осужденные за убийства, и в заград-отрядах им представлялась возможность «работать по специальности».
Легкую одежонку Фиме и его отделению заменили только в конце января сорок четвертого. Предлагали и валенки, но у Фимы уже был некоторый опыт: валенки годились для «деятелей» соединений типа заград-отрядов, «воевавших» почти не выходя из теплых хат. Для солдата из «механизированного корпуса», являвшегося по сути дела пехотинцем, валенки были опасной обувью — когда снег подтаивал, они интенсивно впитывали воду и становились пудовыми гирями, «привязанными» к ногам польстившихся на их тепло. Поэтому Фима выбрал привычные для него ботинки с обмотками. Ну а до этого январского «утепления» были лишь редкие «передышки» от пронзительного холода и леденящей сырости — тесные хаты, где нечем было дышать и можно было только стоять, согреваясь друг от друга после «марш-броска» на открытом всем зимним ветрам «студебеккере» перед тем как продолжить этот тяжкий путь, или стог соломы возле огневой позиции, куда можно было зарыться. Там, внутри стога было сухо и каким-то образом сохранялось летнее тепло. Солома не только грела, но и быстро высушивала мокрую одежду. Только отогревшись, солдат начинал думать, но это обстоятельство не учитывалось офицерьем, считавшим в своем большинстве, что рассуждающий солдат — плохой солдат, даже если рассуждает он здраво и на пользу дела.
Фиме было восемнадцать лет, когда он начал свою войну. Он не был человеком богатырского телосложения. Физическое развитие его к тому времени не завершилось, и поэтому ему постоянно хотелось есть и спать. Так было бы и в том случае, если бы период его возмужания пришелся на мирное время, когда эти потребности можно было бы каким-то образом удовлетворить. Здесь же, на фронте, их усугубляла постоянная и чрезмерная усталость от длительных маршей и бессонных ночей. После рейдов и почти неизбежной потери машин солдатам корпуса приходилось преодолевать пешком, иногда с боями, огромные расстояния после ночного боевого бодрствования. И даже после возвращения, когда солдаты засыпали где попало, Фиме как командиру отделения приходилось еще некоторое время заниматься всякой обязательной чепухой. Потом раздавалась очередная тревога, и снова какое-то движение. Бывало, по нескольку суток проходило на ногах, и даже минуты не было, чтобы где-нибудь прикорнуть, и Фима засыпал стоя и на ходу. Однажды в ночном переходе, происходившем в почти полной тишине, он в полусне, шагая вроде бы со всеми, вдруг начал спотыкаться. Чуть не упав, он очнулся и увидел, что сошел с проселочной дороги и пошел по бороздам вспаханного поля.
Иногда такая непреодолимая потребность во сне становилась опасной. Так, однажды, когда Фимин батальон выходил из окружения, выходил организованно, а не спасался бегством, как это часто бывало, во время ночного привала было организовано боевое охранение. Вскоре пришла очередь Фимы, еще не успевшего поспать хотя бы полчаса, заступить на дежурство. Его организм требовал продолжения сна, вокруг было спокойно, и он задремал. Проснулся от какого-то легкого прикосновения — его тронул за рукав солдат из последнего пополнения — мужичок лет сорока, казавшийся Фиме стариком.