Побежденные
Шрифт:
– Вас очень хочет видеть ваш денщик.
Его лицо впервые оживилось:
– Добрый мой Василий! Как его рана?
– Кажется, лучше. Он уже бродит на костылях. Несколько раз он подходил к двери справиться о вашем здоровье.
– Вы знаете, сестрица, он нес меня на руках версты две или три. Я просил его прислать за мной санитаров, но он не захотел меня оставить.
Елочка предчувствовала что-то в этом роде.
– Я приведу его сюда, только вы не говорите много и не шевелитесь, сказала она и, прибрав на его столике, пошла за солдатом, хотя врач не раз говорил ей, что с посещениями и разговорами следует подождать. Елочка решилась сделать по-своему, ей хотелось увидеть, как они встретятся друг с другом - офицер и денщик. Однако ей не удалось увидеть хоть издали - ее отозвал дежурный врач и оставалось только рисовать
– думала она, мотая бинты и раздавая лекарства.
– Наверное, и руку дал, и усадил - между ними не может быть обычной субординации".
Госпитальный день шел своим порядком: часто приходилось подходить то к одному, то к другому, а он по-прежнему оставался безучастен ко всему и не находил нужным ее окликнуть, хотя тоскливо метался по подушке и брался рукой за больной висок. Когда она читала раненым газеты, несколько раз украдкой взглядывала на него и не могла понять, слушает ли он.
"Наверное, я так и уйду, не сказав ему ни одного задушевного слова!" с грустью думала она.
Как раз в эту минуту в палату вошел санитар и громко выкрикнул заветную фамилию.
– Есть такой? Письмо из полка пересылают.
– Я, - ответил он, приподнимаясь.
Схватив письмо, он торопливо пытался вскрыть его левой рукой, опираясь на правую, но это ему не удавалось.
– Позвольте, я вам распечатаю, - сказала Елочка.
Он передал ей.
– Число! Покажите скорей число, сестрица! Рука моей матери... Если это письмо недавнее, значит, она жива!
– голос его оборвался...
Елочка сама взволнованная, поспешно распечатала конверт. Секунду она помедлила с ответом.
– Это письмо, видите ли... Оно, по-видимому, уже давнее. Оно послано полгода тому назад. Оно, по-видимому, блуждало где-то.
Он молча опустился на подушку. Елочка протянула ему письмо и деликатно отошла к соседнему столику.
– Сестрица!
– позвал его голос, который она уже не могла спутать ни с чьим другим.
– Могу я просить вас прочесть мне? В глазах у меня сливаются почему-то строки...
– Это от расширения зрачков и скоро пройдет, - ответила она с видом заправской сестры милосердия и села у его постели. На всю жизнь запомнилась ей эта минута - слабо освещенная палата, его лицо и каждая строчка этого письма!
– "Бесценное мое дитя, дорогой мальчик, - начала она и невольно остановилась, охваченная волнением... Незаметно покосилась на него и увидела, что он положил себе руку на глаза...
– Уже давно я не имею известий ни от тебя, ни от Дмитрия и совсем изболелась за вас душой! Где вы? Живы ли? Или я уже одна на всем свете? Я говорю себе, что Бог милостив и сохранит мне вас, и тут же думаю, как смею я надеяться на Его милосердие и чем я лучше других, кого постигло несчастье? Меня измучила мысль, что, может быть, один из вас ранен и лежит среди чужих, а я ничем не могу помочь и не могу ухаживать так, как ухаживала, когда вы болели скарлатиной в детстве. Помнишь, как ты любил клюквен-ный морс, которым я тебя поила? Я молюсь за вас утром, молюсь вечером, а среди дня хожу в лес к моей любимой часовенке Скорбящей, и в этом все мое утешение. Я уже не живу в Залесье. Я должна сообщить тебе очень печальное известие - нашего Залесья больше не существует: беглые фронтовики, распропагандированные сельсоветами, и пришельцы из железнодорожного поселка сожгли его дотла. Но мне не состояния жаль, а дома, где родились выросли мои дети, где я была счастлива. Они свирепствовали, точно вандалы: грабили утварь, рубили наши трехсотлетние дубы, топтали цветники, разбивали оранжереи, даже воду в бассейне выпустили, очевидно, специально чтобы погубить золотых рыб. Бог им судья! За меня не бойся, я нашла себе приют у крестьян в деревне. Ты знаешь, как они меня любят. У меня ecть хлеб и я под кровом, а больше мне теперь для себя ничего не надо. Ушла я в чем была, не смогла захватить ни драгоценностей, ни бумаг, ни денег. Со мной только твоя фотография - та, где ты двухгодо-валым ребенком с медведем, и другая - ты и Дмитрий, сфотографированные вместе в кадетской форме. Но если Господь сохранит мне вас обоих, я буду считать себя еще неизмеримо богатой. Впрочем, я не совсем точна, со мной еще Рекс, вчера, когда я пошла на пожарище, я нашла его там - он выл перед останками дома. Видел бы ты, как он мне обрадовался, как прыгал мне на грудь и лизал руки. Я сама обрадовалась ему, как человеку. Не знаю,
Во время чтения Елочка несколько раз останавливалась, тщетно стараясь справиться с душившим ее волнением. Как ни хотелось ей пожать руку и сказать несколько теплых слов участия, накипавших в груди, она была слишком замкнута, щепетильна и стыдлива, чтобы позволить себе выразить чувства там, где этого не ждали и не просили. Положив письмо и веточку около раненого, она отошла. Издали наблюдала за ним, видела, что он лежит всё в той же позе, и, подавляя вздох, продолжала свою работу. Только по окончании дежурства она подошла к нему и остановилась в нерешительности... Неужели так и уйти, оставить, не сказав ни слова? Словно почувствовав взгляд, он открыл глаза, показавшиеся ей особенно большими и блестящими.
– Я ухожу. Надеюсь, вам будет лучше... Господь с вами, - прошептала она, не находя слов. Он взял ее руку. Она думала, он пожмет ее или ответит что-нибудь, но он не сделал ни того ни другого. Быть может, он в своем полубреду уже забыл, что завладел рукой девушки, продолжая держать эту руку, закрыл глаза и беспокойно водил головой по подушке. Она постояла над ним и слегка потянула руку... Потянула еще раз и вышла.
На следующий день в его состоянии не было никакого улучшения: он дышал опять очень коротко, просил кислорода и метался. Елочка сначала не была уверена, что он узнал ее. К концу дня его потребовали в операционную: дядя Елочки должен был делать ему резекцию ребра. Елочка слышала, как сестры говорили, что это делается без наркоза. Когда санитар рявкнул около самого уха, что такого-то раненого следует безотлагательно доставить в операционную, согласно приказу господина полковника - старшего хирурга, она почувствовала, как по коже у нее пробежали мурашки.
– Осторожней! Осторожней!
– говорила она санитарам, сама шла рядом, а он даже не спрашивал, куда и зачем его несут. Но когда его переложили на операционный стол, он поднял веки и медленно стал обводить глазами белые стены операционной и чужие лица людей в белых халатах, хирурга с приготовленными уже руками, которые тот держал слегка приподнятыми, покуда одна из сестер надевала ему маску.
Потом глаза его остановились на Елочке. Понял ли он всю глубину ее сострадания, которое не притупила еще ни привычка, ни профессиональность, или, может быть, среди совсем чужих, равнодушных лиц она показалась ему уже своей, знакомой и родной, но он сказал:
– Сестрица, останьтесь со мной... Не уходите.
И опять ее рука оказалась в его руке.
Эту минуту она вспоминала, как самую драгоценную. Он, стало быть, ее не только узнавал, но и отличал, если искал у нес сочувствие! Она надеялась, что ей позволят стоять возле, но одна из сестер отодвинула ее и сама уверенной рукой стала разматывать бинты, а дядя неожиданно обратился к ней:
– Ты здесь зачем? Молода для операционной. Иди в палату.
– Я хотела... я только...
– начала было Елочка, но дядя не дал ей закончить:
– Никого лишнего! Смотри, Елизавета, отчислю! Ты бросила свой пост.
Елочка поняла, что в операционной не место для споров, притом дядя затронул ее слабую струнку - чувство долга. С печально опущенной головой она вернулась в свою палату.
Как только санитары внесли ее героя обратно и начали перекладывать с носилок на кровать, она подбежала, и от нее не укрылось, что он кусает себе губы, стараясь не вскрикнуть. Санитар наклонился к нему, чтобы передвинуть поудобнее.
– Не надо... Я сам, - проговорил он сквозь зубы.
Елочка наклонилась со стаканом чая.
– Не могу... Благодарю... Не надо.
Другой санитар хотел поправить неудачно положенную подушку.
– Не надо... Ничего не надо... Оставьте!
Стоять и наблюдать, ничего не делая для облегчения, казалось Елочке немыслимым, неделикатным, невозможным: она послала за дежурным врачом.
– Что, тут?
– хмуро спросил разбуженный по ее распоряжению врач, измучившийся за день и только что пристроившийся на больничной топче.
– Раненому нехорошо... Я не знаю, можно ли морфий...