Почему православные такие упертые?
Шрифт:
– Непонятность Литургии усиливается еще и оттого, что значительную часть молитв священник читает про себя. Стоит ли читать евхаристические молитвы вслух?
– Я недавно был на одном приходе, там батюшка эту проблему решил очень просто. Всё идёт как обычно: хор поёт своё, священник читает свои священнические молитвы, но читает не в перегонки с хором, а так, как священнику надо, чтобы проговорить, понять и пережить каждое слово. Т.е. спокойно читает, а не как на чемпионате по скорочтению. И соответственно, когда хор замолкает, батюшка только половину молитвы прочитал и ничтоже сумняшеся продолжает читать её дальше, но вслух, громко и внятно.
Нечто подобное есть на патриарших службах. Патриарх в алтаре громко и вслух читает все молитвы, и на его службах священникам не приходится пользоваться служебником. В храме, где я сейчас служу, настоятель тоже читает достаточно громко. Поэтому, когда я попадаю на «молчаливую литургию», у меня возникает ощущение собственной дьяконской ненужности в алтаре в эти минуты.
Эти молитвы тайные не потому что они секретные, а потому что они таинствосовершительные.
– Не слишком ли много обрядов в Церкви? Не заслоняют ли они главное – чувство Бога в душе?
– Человек, который говорит о том, что в религии главное не внешние обряды,
Неужели не бросается в глаза несуразность ситуации, при которой к радикальному обновлению “обрядности” или вовсе к ее отмене призывают люди, сами не практикующие никакой веры, люди, составившие свои представления о религии и “духовности” на основании пяти-шести газетных статей, в то время как на сохранении ясных и определенных устоев церковной жизни настаивают те люди, которые научились обращаться к Богу на “Ты”, преодолев холод безлично-философского “Он”? С почти детским эгоизмом маловеры требуют, чтобы им “сделали духовно”-без всякого их собственного молитвенного труда.
Боюсь, что призывы маловерующих людей приспособить Богослужение к их вкусам слишком сродни известной попытке старика Хоттабыча исправить правила игры в футбол через раздачу каждому игроку по собственному мячу.
Неприязнь нынешнего, информационно-технологического века к обряду понятна: обряд малоинформационен. Чтобы оставаться старым, прежним, “читатель газет” жаждет, чтобы ему забивали душу “новостями”, которые не имеют к нему ровно никакого отношения. Это новости, на которые не надо реагировать и на которые нельзя реагировать (ну как, в самом деле, жителю Рязани реагировать на новость о перевороте в Латинской Америке?). Но старый текст Нового Завета открыто и требовательно взывает к моей личной реакции. Реагировать не хочется, менять свою жизнь не хочется. И поэтому то, что единственно способно принести новость в мою жизнь, объявляется “устаревшим”. И то, что не нравится людям в Евангелии, то же не нравится им в молитве, молитвослове и в обряде. Молитва также не есть “чтиво”. Молитву вообще нельзя “прочитать”, ее надо проговорить, проработать в себе. Когда я открываю вечером молитвослов — я не надеюсь в нем вычитать что-то незнакомое. Иногда что-то нужно не потреблять (как потребляют новые впечатления и знания), а давать, производить. Молитва как работа души и есть такое производящее усилие, поворачивающее мое сердце ко Творцу.
На деле человек, осуждающий показные проявления благочестия у других, человек, рассуждающий о том, что для “истинной веры” не нужны внешние формы, скорее всего ищет лишь оправдания своего собственного безверия. Не могу я поверить, что люди, сетующие в телеинтервью на излишнюю “формальность” православия, дома, в тиши своей кельи часами творят молитву своими собственными словами.
Хотя бы поэтому не стоит слишком торопиться с реакцией на это нытье нецерковных людей. Душевный да не судит о духовном (см. 1 Кор. 2,15). И прежде чем принимать от внешних криктику по поводу излишней “заформализованности церковного культа”, стоит подумать: действительно ли критикующий примет Евангелие и Православие и станет добрым прихожанином, едва только формы обряда будут изменены в том направлении, которое кажется ему желательным? Миссионерское приспособление призвано облегчить вступление в церковь тем людям, которые желают в нее вступить, но теряются в недоумениях и затруднениях. А действительно ли наши критики принадлежат к этому разряду желающих? Ради приобретения одной овечки можно оставить 99 и пойти к ней в те дебри, в которых она затерялась. Но овечка ли взывает о спасительных для нее церковных реформах? Или же демгазеты разносят глас совсем иного существа, которое лишь прикрыто шкурой под названием “забота о нуждах овечек”?
— Образованный человек может с определенными допущениями соизмерить свою жизнь с канонами церкви, а воспитанный в советской школе испугается многочисленных запретов и не придет в храм. Церковь замечает эту проблему?
— У меня нет рецепта для ее решения. Дело в том, что у нашего поколения нет права на церковные реформы. Был такой анекдот. Армянскому радио задают вопрос: сколько дипломов надо иметь, чтобы считаться интеллигентным человеком? Ответ был такой: нужны три диплома о высшем образовании: дедушкин, папин и свой собственный. Нечто подобное есть и в церковной жизни. Чтобы стать по-настоящему церковным человеком, нужно иметь эту преемственность поколений. Каждый из нас несет в себе след этого перелома от атеизма к вере и шарахается из крайности в крайность. И наши дети за это будут еще отвечать. Я несколько раз слышал такие истории от молодых священников: «Вот перед нашим старшим ребеночком мы виноваты, мы ему детство сломали. Когда в церковь пошли, не могли еще всерьез сориентироваться. Кто-то нам сказал, что сказки — это страшный грех, язычество. И поэтому мы ребенка воспитывали только на житиях святых. А вот когда второй родился, мы уже поумнели, воцерковились и поняли, что мир сказок и чудес ребенку нужен». Так что наши дети, дети неофитов тоже будут расплачиваться. А вот наши внуки будут чувствовать себя в церкви как в отеческом доме. И у них будет право что-то менять. У нас его нет. Мы можем только думать на эти темы. Должны думать.
Детям мы должны передать Церковь, которую мы не искалечили нашими реформами, и опыт наших мыслей о том, как, кто и что мог бы переменить в Церкви. Например, нашим детям (семинаристам) полезно было бы с карандашем в руках, с возмущением и с сокрушением прочитать книгу священника Сергия Желудкова «Литургические заметки».
– Как вы относитесь к опыту отца Георгия Кочеткова по русификации службы?
– Мне кажется странным, что сторонниками
78
[78] Доклад “О церковно-богослужебном языке” // Христианский вестник. №3-4, 1994, с. 12.
– Предложения все же начать перемены в церковном богослужении оставляют Вас равнодушным? Это ведь уже не только внутриприходские разговоры. Об этом уже нередко говорят и на страницах прессы…
– Дня не проходит, чтобы кто-нибудь из журналистов [79] [79] не отчитал ”моду ходить в православные храмы”. На деле ”мода” на православие уже давно улеглась. Напротив, декларирование своих претензий к Церкви уже с 1991 г. стало “хорошим тоном” в столичной журналистской среде. Действительно, нехорошо, если человек, в душе оставаясь атеистом, из каких-то посторонних по отношению к вере соображений позирует в храме со свечкой в руках. И в самом деле — плохо, что для миллионов людей зайти в храм и поставить свечку есть некий чисто внешний ритуал, отнюдь не мешающий им уже к вечеру с головой окунуться в гороскоп и магию. Но сам-то этот тип всеядного и духовно примитивного обывателя сформирован разве не самими публицистами? Не газеты ли ежедневно нам твердят, что все “духовные пути” хороши? Не телевидение ли с утра до ночи уверяет русских людей, что православие и магия — близнецы-братья? Нынешняя журналистика лишь плодит свое собственное религиозное безвкусие — а затем, случайно увидев себя в зеркале, громко возмущается — никакой, дескать, серьезности у людей в решении духовных вопросов!
79
[79] Да, да, слово “журналист” для меня стало уже ругательным. Поразительное совмещение безграмотности, апломба и какой-то нутряной, необъяснимой неприязни к православию — вот что характерно для большинства журналистов, касающихся церковных тем. Два примера: “Когда Библию переводили с иудейского, якорный канат почему-то приняли за слово "верблюд". И до сих пор тот верблюд лезет в игольное ушко” (Татьяна Рессина. Сосите и обрящете... // Московский комсомолец. 2.6.1996). Новый Завет переводили ни с какого не с “иудейского”, а просто — с греческого. И совсем не очевидно, что именно “якорный канат” спутали с “верблюдом” (именно в греческом, а никак не в “иудейском” языке эти слова действительно блмзки по звучанию). Просто в Иерусалиме были таможенные врата, сделанные столь узкими, что пройти через них мог лишь разгруженный верблюд. Погонщик не мог не снять с верблюда поклажу, и таможенники могли осмотреть ее на земле. Эти врата и назывались “игольным ушком”. А вот памятный нам Константин Кедров: “На каком языке апостолы запечатлели слова Учителя, неизвестно. В любом случае был неизбежен перевод с арамейского на греческий, с греческого на старославянский, со старославянского на древнерусский, с древнерусского на церковнославянский; с церковнославянского на русский. Если же учесть, что сам русский язык сформировался лишь в XIV веке, спустя 1400 лет после рождения Христа, то можно понять, насколько трудно переводить сразу с нескольких уже умерших языков: с арамейского, с древнегреческого, со старославянского, с древнерусского, наконец, с церковнославянского” (К. Кедров. Люби ближнего, как самого себя и через 2000 лет. Впервые осуществлен научный перевод четырех евангелий на русский язык // Известия. 1.6.96). Неужели Кедров считает, что синодальный перевод Библии выполнен с церковнославянского? Ну зачем же всех считать такими неучами, незнающими греческого языка? А уж за путаницу со старославянским, древнерусским и церковнославянским языками пусть этого неуча, подписывающего свои тексты “доктор философских наук”, скальпируют филологи.
Было бы наивно считать, что, мол, православие подвергается регулярной критике в либеральных органах массовой информации потому, что оно слишком консервативно в своих обрядах. Есть такой тип мышления, который не смирится ни с какой формой существования христианства, пока последнее не откажется от всех своих нравственных и духовных принципов.
Мне представляется, что надо всерьез осмыслить опыт подсоветского бытия церкви. Поначалу казалось, что для того, чтобы более-менее мирно жить с новой властью, с властью хамов, надо их не задирать. Церковь, не обличая товарищей, въехавших в Кремль, должна просто говорить свое, вечное - о Евангелии, о молитве, о покаянии... Невмешательство церкви в политику было очень подчеркнутым. Патриарх Тихон отказался дать даже тайное благословение Белому Движению. Но для того, чтобы уберечь Церковь от репрессий, этого оказалось недостаточно. Тогда был сделан следующий шаг. Патриарх сказал: мы не отождествляем себя с монархическим прошлым России, и хоть я по воспитанию монархист, но я советской власти не враг. Но и этого оказалось мало. Советская власть не просто хотела, чтобы Патриарх сказал, что он ей не враг, она требовала большего: “скажите, что вы наши друзья”. И вот в 1925 г. появилось завещание Патриарха Тихона, в котором христиане призывались быть лояльными по отношению к советской власти. Казалось, это остановит волну репрессий. Не остановило. И в 1927 г. появляется декларация митрополита Сергия, где он говорит, что интересы советской власти оказываются тождественны интересам церкви, и церковь их целиком и полностью поддерживает. Казалось бы - всё. Нет, машина заработала с еще большими оборотами, и даже священников, подписавших Декларацию, ссылали и расстреливали без особых церемоний. И даже стопроцентно коммунистические заявления церковных иерархов 50-х годов не остановили хрущевских репрессий. Такова логика любой тотальной идеологии. Сколько-нибудь живая церковь ее не устраивает. Реверансов вежливости оказалось явно недостаточно при разговоре с палачом.