Почти дневник (Статьи, очерки)
Шрифт:
Они должны были полоть.
Силосная башня. Потом дорога. Ястреб на проводах. Шиповник. Дикая маслина. Кустарник.
Собирался дождь. Было холодно и пасмурно. Возле омета старой соломы три телеги. Казан, дрова, вода, крупа. Баба-кухарка. Широкоплечий бригадир. Он точил напильником сапы. И еще один мужчина, круглолицый, со щербатыми зубами, добродушный. И еще хлопец лет семнадцати в помощь кухарке - он колол дрова.
Остальные - женщины. Их двадцать пять. Они только пошли с сапами полоть кукурузу, как дождь. Они вернулись бегом к омету.
Разговорились. Жаловались, что им не записывают
* * *
Опять пошел дождь. День пропал. Они томились, кутались. Дымились сырые дрова под казаном. Все не могли разгореться. Старая кухарка жаловалась, что непременно помрет от такой погоды, чтоб она провалилась!
– Не умрешь, - сказала ей другая старуха. - Кухарка умрет - ее и поп не запечатает.
Все неохотно засмеялись. Раздражал дождь.
Перед вечером поехали с Костиным в артель за двенадцать километров. По дороге нас застигла гроза. Четыре километра ехали под проливным дождем.
В правлении артели, в маленькой глиняной комнате, застали главу артели Афанасьева. В прошлом это питерский рабочий. Тертый калач. Всюду побывал. Ему тридцать шесть лет. Он маленький, курносый, разбитной, бывалый, хромает.
В империалистическую был шофером в гаубичном дивизионе восьмидюймовых "виккерсов". С семнадцатого года в партии. Был в Кимрах на обувной фабрике. В гражданскую кружил по всем фронтам: Сибирь, Урал, Северный, Польский, наконец, Южный - почти полный круг. Был где-то директором маленькой электростанции; был районным партработником по крестьянским земельным делам; был председателем суда.
Когда мы вошли, он писал длинное письмо товарищу Хатаевичу.
Артель получила от Хатаевича письмо, теперь он отвечал.
С видимым удовольствием и с наигранным равнодушием Афанасьев сказал:
– Он - нам письмо. Теперь я - ему. Так у нас и наладятся дружественные отношения, переписка.
Рассказывал, как он приехал в январе в артель. Был полный развал.
– Все правление сбежало. Сдрейфили. Председатель Чернов сбежал. Оставил печать маленькому сынишке и сказал: "Дня через два-три сдашь в правление".
Пацан приходит и сдает печать. Смех и грех. Два члена правления, ничего никому не сказав, следом за ним, прямо на станцию, конечно ночью, и тоже, стало быть, сбежали. Один Дейнега из всего правления остался за председателя. Он и голова, и завхоз, он и производственная часть, и секретарь, и все на свете. Сказал: "Не уйду с поста", - и не ушел.
Тут меня прислали. Меня здесь народ добре знает. Я сменил Дейнегу. Дейнега стал членом правления по производственной части. Мы с ним работаем. Голова сельрады, товарищ Устенко, тоже с нами добре работал. Он сюда еще раньше меня приехал. Он вам более подробно может рассказать, что тут творилось. Он, что творилось! Полный развал, окончательный развал. Я вообще по-русски говорю и пишу. Но пришлось говорить и писать по-украински. Теперь у меня в голове форменная путаница, как говорится, "суржик". Пишу по-русски - украинские слова вставляю и наоборот. А недавно я писал своим братьям в Питер письмо, забылся, да и написал его скрозь по-украински. Они мне отвечают: "Что такое? Мало мы поняли!" А я только тогда сообразил.
Голова идет кругом.
Я писал дневник своей жизни. Еще с фронта. Снимал
А вот и товарищ Устенко. Здорово, товарищ Устенко!
Вошел Устенко - большой, костлявый, в брезентовом плаще, с наружностью вольнолюбивого и несколько мрачного солдата-фронтовика революционной, большевистской закваски.
Он пришел с кнутом в руках и сел в углу на табурет. Узнав, о чем идет разговор, он улыбнулся и заметил:
– Ох, тут дел было, я вам скажу! Я здесь уже давно, с ноября месяца. Я свидетель всех этих дел. Могу вам все рассказать, вы только записывайте. А не хочете сами записывать, - я вам могу все сам записать. Вы мне только бумаги достаньте, какой ни на есть бумаги. Я вам карандашом вот столько бумаги напишу, все факты со своей подписью, все как было. Вот столько бумаги могу исписать карандашом, - он показал толстую кипу большими руками. - Я могу и чернилом, только простым карандашом легче: карандаш - тот сам так по бумаге и бегает. Я вам могу целую кипу написать за своей подписью, а вы потом как хотите это используйте. Можно, конечно, и в роман вставать, можно и пьеску сделать. Для пьески очень хорошо, как все тутошнее правление разбегалось.
– Я уже рассказывал, - заметил Афанасьев.
– А я вам это все могу написать. Я сам роман из своей жизни написал. Карандашом. Вот такую кипу. Всю мою жизнь описал.
– Где ж он сейчас, этот роман?
– Где? Пропал. Я его оставил на столе и ушел. А у меня, знаете, сынишка маленький. Ну, у него нет другого удовольствия, как что-нибудь шкодить. Особенно рвать бумагу любит. Как увидит - книжка или какая-нибудь тетрадка, он ее сейчас же берет и начинает отрывать листья. Оторвет один - подивится, подивится и бросит. Потом другой, потом третий и так далее, пока по всей хате листов не набросает. А сам смеется! А сам смеется!
Тут и сам Устенко улыбнулся нежной улыбкой отца, восхищенного шкодами своего малютки.
– А что ж, хороший, по крайней мере, был этот сбежавший председатель Чернов?
Афанасьев сморщил курносый нос и вытащил из кармана черный кожаный портсигар.
Председатель из него - пустое место. Он всех боялся. С людьми не разговаривал. Только любил проводить свою линию и с правлением совершенно не считался. Едет в бричке по степу мимо бригады - никогда к людям не подойдет. Остановит бричку и кричит: "Бригадира!" И командует бригадиру: сделай так, сделай сяк, чтоб все было исполнено. И поедет дальше, даже не попрощается. Он к людям так, и люди к нему так. Потерял всякий авторитет.
Запрется в комнате в правлении. Вот в этой самой комнате. Всю комнату лозунгами залепил. Всюду лозунги, лозунги, лозунги. Народ к нему заходит, спрашивает какого-нибудь совета или же разъяснения, а он положит голову в бумаги, будто бы сильно занят, и молчит. А народ стоит. Его спрашивают, а он молчит, молчит, молчит, и ни слова от него не добьешься, ну буквально ни звука. Или обратно: откинется на спинку стула, задерет голову вверх, нос до горы, закроет глаза и так заносчиво молчит, только ноздри, как две дырки, людям видны, и молчит, и молчит, и молчит с закрытыми глазами, как той проклятый.