Под флагом ''Катрионы''
Шрифт:
Стивенсон заглянул в кабинет отца. Старик спит. На лице его выражение покоя, счастья. Покой и счастье должны сопутствовать всем людям, покой и счастье – конечная цель человечества, но почему же эти состояния, чувства эти почти всегда свойственны только тем, кого ненадолго оставили боль, скорбь, страдание?.. Мир нехорош, он настоятельно требует переделки; всему человечеству следует однажды сговориться и сообща приняться за работу по переустройству мира. Что именно нужно делать? Стивенсону кажется, что он знает это: воздействовать на нравственное начало в человеке. Стивенсон убежден, что ему удается делать это более или менее хорошо.
Вот роман «Черная стрела» – глубокое прошлое, средневековье, готика… Трезвые умы с иронией произносят
Стивенсон закрыл голову одеялом и улыбнулся. Этой улыбки никто не должен видеть, воспоминание о Кэт – частица души, нечто от плоти, кусочек мира, в котором Фенни Осборн чужая… Никто не имеет права посягнуть на наши воспоминания, никто. Стивенсон мечтает о романе, в котором должна жить и действовать Кэт. «Это моя тайна, – шепчет Стивенсон, – это мой остров сокровищ. То, что не удалось в жизни, отлично живет в воспоминаниях…»
Он уснул. И притворялся спящим весь следующий день. Он обдумывал подробности истории, приснившейся под утро, а потом встал, оделся, и вдруг ему етало скучно и пусто. Захотелось музыки. Пальцами правой руки он слегка коснулся клавиш рояля, нажал педаль, и только тогда левая рука начала импровизацию. Неуверенно и робко – из чувства почтения к этому старому инструменту, который в детские годы казался одеревеневшим чудовищем с оскаленной пастью, – Стивенсон извлек из немощи белых клавиш два-три такта, с предельной точностью изобразившие собственное его состояние. Еще раз то же самое и еще раз, и тогда правая рука приласкала черные клавиши, – они лежали подобно обиженной детворе, разбросав белые одеяла и покорно вытянув свои черные, исхудавшие тельца. «Хорошо, спасибо», – сказал Стивенсон и, вскинув голову, поднял на ноги всю клавиатуру.
История, что снилась вчера, давила на плечи, грудь, голову – сильнее всего на грудь, и было больно, тяжело и страшно. Врачи приказали остерегаться ветра, сквозняков, утренней и вечерней росы; врачи прописали бром на ночь и настойку столетника три раза в день. Фенни связала шерстяную фуфайку, купила длинные теплые чулки. И жена и врачи думают, что бром, скука и шерсть в состоянии умилостивить туберкулез легких. Жена (да сохранит ее господь!) полагает, что болезнь легких можно вылечить такими-то и вот такими-то средствами, об этом ей сказала медицина (всего ей доброго!), – слово «медицина», по мнению Фенни, следует писать с большой буквы.
Сон всё еще перед глазами, и нет сил уйти от его странной магической власти. Что снилось? Вот это: отрывистый удар по клавишам. Беспорядочные, не собранные в мелодию звуки уходят неторопливо, гуськом, на ходу оборачиваясь и качая головами.
– Я знаю лучше их всех, – сказал Стивенсон, зябко поеживаясь, – лечит то, что утишает боль. Дело не в том, что у меня больные легкие, а только в том, что сознание мое соглашается верить этому. И, может быть, потому-то и сон… Ну, порассуждай, поговори, Лу. – Он назвал себя этим детским именем и, ожидая хороших, добрых мыслей, зная, что они явятся непременно, заиграл вальс «Шотландия». Какой милый – да сохранят его века – вальс! О, сколько помощи и света дает музыка! Кто был первым музыкантом и на чем он играл? На дудочке, на волынке, на одной струне. Много струн явилось в семнадцатом столетии, когда изобрели фортепьяно. И на этом остановились, суеверно ожидая музыки механической, заводной, – какая-то такая ужо будет!
Да сохранит небо рояль, дудочку, волынку! И хрусткий хрупкий вереск, и дикую розу, и книги, и теплую руку матери, и белый наряд невесты – всю легкую благодать жизни, а ей нет конца и начала.
Вальс утомил Стивенсона, и он на одно мгновение поверил врачам: есть легкие больные,
Стивенсон искоса оглядел дверь и стены, погрозил пальцем своему отражению в зеркале и, взяв воображаемого доктора под руку, подвел его к дивану, усадил, предложил сигару, а когда почтенный слуга Пневмонии и Малокровия отрицательно качнул головой, Стивенсон удобно расположился в кресле и начал:
– Каждую ночь, нелицемерно уважаемый сэр, я вижу сны. Каждую ночь – с тех пор, как только помню себя. Стоит только мне прилечь и вздремнуть, как сию же минуту я становлюсь зрителем удивительнейших происшествий. Сны бывают плоские, стереоскопические и… не знаю, как назвать те сновидения, которые запоминаются. Сон плоский помнишь две-три минуты после пробуждения, сон стереоскопический живет в памяти до двух суток, а потом волшебно испаряется… Третья разновидность настолько реальна, что с течением времени припоминается как нечто, случившееся в действительности. Я уверен, почтеннейший Эскулап, что сон – это деятельность нашего мозга; подробное объяснение отказывается дать даже наука. Она говорит: сновидение есть результат работы мозга. И больше ничего. Наука ищет разгадки. Пользуясь этим случаем, я по-своему объясняю этот феномен. Возьмите сигару, сэр. Мне легче говорить, когда я вижу колечки дыма. Вот так. В вашем возрасте никотин особенно вреден, а потому и не обращайте на это внимания. Продолжаю.
Стивенсон встал, подошел к роялю, поиграл черными клавишами, опустил лакированную, с отразившимся в ней человеком, крышку. Она негромко хлопнула, а в тон ей что-то скрипнуло в зале. Стивенсон поднял крышку и снова опустил. На поверхности ее, под самым лаком, большие глаза Стивенсона глядели в глаза Стивенсону. Отражение было таким чистым и ясным, что невольно думалось о тяжести, лежавшей на клавишах. Стивенсон поднял крышку. Вот так же и во сне отвратительный по внешности человек, коротконогий и толстый, приподнимал крышку над клавишами и с ухмылкой поглядывал куда-то в сторону.
Продолжая начатый разговор с воображаемым доктором, Стивенсон отошел от рояля и вздрогнул: на диване сидел Хьюлет.
– Вы! – крикнул Стивенсон.
– Простите, я, – ответил доктор и, привстав, поклонился. – Я уже слышал всё то, что вы говорили о снах, мой дорогой Лу. Не хотелось мешать вашей импровизации, я присел в кресло по ту сторону двери. Еще раз простите и продолжайте.
– Возьмите сигару, сэр, – сказал Стивенсон, жестом указывая на круглый стул перед диваном. – Я продолжаю. Мне снился превосходный рассказ, сэр. Он беспокоит меня, давит, мешает жить. Я должен написать его. Только тогда я почувствую облегчение. В сущности, со мною всегда так: пишешь потому, что тревожит радость или большая забота…
– Океан, буря, корабль, – думая, что именно это и снилось Стивенсону, проговорил доктор, глубоко затягиваясь пахучей отравой. Розовое жирное лицо его улыбалось каждой своей продольной и поперечной морщинкой. Затянувшись, он комично надувал щеки, смакуя летучий яд, а затем поднимал голову и пускал дым колечками. Этот человек лет десять назад держал пари, что будет пить вересковую водку и коньяк в количестве, превышающем такт и приличие, и выкуривать в день дюжину сигар и, несмотря на подобное самосжигание, проживет девяносто лет. На днях ему исполнилось семьдесят. Коньяк и водку он пил как воду, и только слегка прихрамывал то на одну, то на другую ногу. – Океан, буря, корабль, – повторил он глухим, с трещинками, басом. – Много крови, нападение пиратов, дым и полтора миллиона дьяволов, – добавил он, подмигивая.