Под флагом ''Катрионы''
Шрифт:
– Хотя бы так – «Нептун», – подсказал Симпсон.
– «Одиннадцать тысяч дев», – не думая и радуясь находке, произнес Луи. – Недурно, а? Я засяду в каюте и с утра до вечера буду писать рассказы. Для романа мне нужен разбег. Для оседлой жизни – деньги. Путешествуя, тратишь их меньше. Странствуя, обогащаешь себя и память. Кроме того, я ненавижу готовые истины. Короче говоря – вон из Парижа!
С августа по декабрь Луи плавал по рекам Франции; его настроение менялось ежечасно: удавалась фраза, остроумно и живо строился диалог – Луи шутил, напевал, рассказывал анекдоты, придумывал веселые истории с дерзко неожиданными концами. Не давалась фраза, слова не расходились парами от центра предложения к флангам, абзац подобно немому лишь шевелил губами – и Луи ни с кем
Луи мечтал о плавании в океане на большом корабле, который идет под парусами, а в случае надобности его трубы дымят и огромный стальной винт пенит воду. За штурвальным колесом стоит седоусый морской волк и вполголоса напевает, а по палубе расхаживает капитан – чистых кровей морской волк; он внешне похож на сэра Томаса; он ворчит на то, что бортовая качка усиливается, что солнце село «в грязь облаков» и ветер пахнет известью; это значит, что где-то неподалеку находятся коралловые рифы, надо смотреть, что называется, в оба. На этом корабле есть пассажир, очень богатый человек; капитан обязан доставить его на остров в Тихом океане, все равно на какой. Этот пассажир – Фенни Стивенсон, и еще один пассажир – Ллойд Осборн. В таком случае, и еще один пассажир. Кто же именно?
Жизнь кажется бесконечной, о смерти думаешь иногда потому, что всё на свете старится, изнашивается и только слон, щука и ворон живут двести, триста и даже четыреста лет…
Один из матросов на паруснике «Одиннадцать тысяч дев» рассказывал всевозможные морские истории, причем врал напропалую, путая даты и отважно смещая океаны и государства; французам он давал английские имена, и наоборот. Людовик XIV в его рассказах вел пунические войны, а Карл I сражался с Наполеоном Бонапартом. Луи записывал эту увлекательную брехню, впоследствии она ему пригодилась: матрос был мастером точных и наблюдательных характеристик, неожиданных сравнений, запоминающихся эпитетов.
«Можно заставить верить и неправдоподобному, – рассуждал Луи, – и, как я вижу, самое трудное в том, чтобы тебя слушали, когда ты сообщаешь только правду. Дело, видимо, не в правде или неправде, а в твоем собственном отношении к факту или вымыслу. По существу, вымысла нет. На свете всё возможно, всё случается в жизни. Важно знать, во имя чего ты выдумываешь, ради каких целей говоришь правду. А ее знают и без тебя…»
Мысли эти, естественно, приводили Луи к основному, главному во всех его размышлениях: для чего и кого я буду писать, что именно я скажу, куда поведу и что я знаю? В его сознании тяжело ворочался художник, одаренный и сильный. Собеседниками в сознании были и депутаты от больных легких и неустроенного быта и всего того глубоко личного, что на языке людей всего мира зовется одним словом: «сердце».
Свои фантастические рассказы о приключениях с людьми на суше и море, таинственные истории, которые он писал в свободное время (досуга было так много, что ночь и сон без иронии назывались делом), посылались в Лондон на имя Хэнли, который редактировал журнал и уже успел составить из рассказов своего странствующего друга целый сборник под названием «Новеллы тысячи и одной ночи».
Фенни Осборн уехала в Америку, чтобы хлопотать о свободе ради себя и Луи. А он снова, в одежде странника, верхом на ослике путешествует по Франции и на вопросы друзей: «Зачем? К чему?» – отвечает: «У меня получается книжка очерков, которую я назову „Путешествия на осле“. Одни сидят дома и сочиняют, другим необходимы жизненные бури, чтобы потом люди восприняли их как увлекательное чтение. Мне следует быть самим собою во имя сохранения энергии, которая называется Р. Л. С».
Летом 1878 года Луи
«Я завидую Вам, у Вас есть жена, уют, в будущем ребенок… Вам кажется, что мое существование – это сама жизнь. В действительности это само ожидание. У всех коротких опер длинные увертюры. Я поднимаю занавес, дирижер дает сигнал хору, драматический баритон стоит за кулисами, ожидая своего выхода на сцену. Его почти никто не знает, но о нем уже говорят. Арию, которую он приготовил только для себя, предстоит петь для двух тысяч слушателей. Он намерен импровизировать, но в лад музыке, конечно, а ее писала судьба…»
Прошло несколько недель, и Луи решил снова всё бросить, пренебречь советами друзей, махнуть рукой на литературный успех и ехать к Фенни в Америку.
– Не пущу, – сказал врач, только взглянув на Луи и не желая выслушивать его легкие и сердце. – Вы умрете в дороге, не выдержите такого трудного, утомительного путешествия. Подойдите к зеркалу, посмотрите на себя, – на кого вы похожи! Скелет, обтянутый пергаментом!
– Врачу и полагается говорить нечто подобное, – улыбнулся Луи и посмотрел издали в зеркало: в бесстрастной, таинственной глубине его стоял высокий, тощий человек, и Луи испугался, отвел глаза и дал себе слово впредь не улыбаться, не походить на Гуинплена…
– Вам двадцать восемь лет, – не унимался врач, – а по лицу каждый даст не меньше сорока, мистер Стивенсон!
– Ого! – улыбнулся все же Луи, отходя в сторону от зеркала. – Это как раз то, что мне нужно: я обязан быть старше миссис Осборн лет на десять, на двенадцать.
– Безумие! – сказал врач.
– Конечно, – невесело согласился Луи. – Оно меня настигло, и мне хорошо, лучше, чем вам, месье Эскулап, – вы каркаете, а я совсем другая птица.
– Десять дней в океане на пароходе, неделя в вагоне поезда, не знаю, сколько дней в повозке, – продолжал врач и, нелюбезно кивнув головой, демонстративно вскинул голову и ушел, по-военному шагая.
Спустя пять дней Луи уже бродил по палубе океанского парохода «Девония». В третьем классе (Луи числился среди пассажиров второго класса), на носу судна, пели, плясали и плакали эмигранты. Крутая волна, подобно тигру, с ревом перепрыгивала через головы этих людей, окатывая их пеной. Луи садился на связку канатов и тихонько подпевал скандинавам, полякам, русским, немцам, румынам, австрийцам. Ему передавалась их тоска; он, не зная языка всех этих чужих для него людей, угадывал и понимал каждое слово. Когда же они переходили к песням веселым, он замолкал, дивясь тому, что горе и страдания имеют некий общий язык, понятный и немцу, и русскому, и норвежцу, а радость и счастье еще не нашли какой-то единой музыкальной ноты, управляющей человеческим словом. Луи казалось, что должно было бы быть наоборот: каждый страдает по-своему, но радуется одинаково. Оказалось, что это не так, – во всяком случае не так, когда поют. «Но плачут они одинаково», – сказал себе Луи. И ему тоже хотелось плакать, и он утирал на своих глазах слезы, которые называл слезами сострадания, сочувствия. Он плыл к берегу счастья, но и от счастья плачет человек, – не правда ли? Да, правда, но всегда в минуту встречи с тем, что приносит радость; и только горе и большое страдание требуют предварительных, подготовленных слез, как и полного молчания, когда горе удостоверено, когда ничто и никто уже не поможет человеку.
В Нью-Йорке Луи пробыл только один день. На пароме он переправился в Джерсей, а там сел в поезд. Правильнее, точнее будет сказать, что он вошел в вагон, но сесть не удалось, – все скамьи были заняты, и количество стоявших людей втрое превышало норму. Поезд деловито бежал в Калифорнию – страну золота, новый капиталистический рай, опошленное Эльдорадо. Луи вышел из вагона в Сан-Франциско. Спустя два часа он узнал, что Фенни с дочерью и сыном три недели назад уехала в Монтереи, а это южнее миль на сто двадцать. У Луи нет сил продолжать путешествие. Он с трудом дышит.